Молодая Гвардия
 

ОТАВА

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава шестая

Только придремал Сенька. Вбежала мать, затормошила, закричала на всю хату:

— Вставай! Вставай!

— Да отвяжись, — досадно кривился он, перевертываясь на другой бок, к стенке.

— Выбегается, как кобель, за ночь, а днем дрыхнет. Взгляни хоть на свет белый, что творится. Пожар! Степь горить!

— Нехай горит. Она с утра самого...

— Занялось в другом месте. Сено!

Дошло сказанное, выскочил как оглашенный во двор. По прикладку кизяков забрался на сарай.

— Наше сено али не? — Мать с тревогой допытывалась снизу.

— Ваше, ваше...

Сенька весело скалил зубы.

— Играшки тебе, черту.

Чубариха недовольно отмахнулась и пошла со двора, опять до соседей.

Всюду возле хат кучковался народ. Детвора мостилась на плетнях, загатах, постарше которые печными трубами торчали на крышах кухонь, сараев. Указывая руками, передавали сведения о ходе пожара старшим.

Дым шел низом, над землей. Белый, завиваясь коричневыми и серыми космами. Огня самого за бугром не видать. Сенька ликовал, радовался своей работе. С утра ветра не было, потому так и получилось...

По уговору, Васек Жук с двумя хлопцами отправились светом за Сал, к посевам. Сенька сперва тоже думал—пешком, но в последний час перекроил думку и двинул на велосипеде. Поджигать должны примерно в одно время, как припечет хорошенько солнце и сгонит росу.

Сенька так и сделал, но из всего этого вышел конфуз. Копна горит, а стерня не занимается. Хоть ты плачь. Поджег две, три копны. Горят в одиночку. Не бегать же по всей степи, не втыкать каждой под бок красного петуха! И ветра — ни капельки! Такое — снимай пиджак и нагоняй своего. Пробовал. Обозленный неудачей, стер кое-как полой рубахи сажу с лица, рук и укатил. Вывернулся возле садов на пригорок — рот раскрыл от невиданной красоты. Весь засальский бугор в огне. Сухой, перестоявшийся на корню хлеб полыхал красным, без дыма. Знал, хлопцы попадут домой не скоро — большой обход, — повертелся Сенька на глазах у обеспокоенных хуторян и ушел спать. Бессонная ночь и пережитое волнение сморили его.

Пока валялся в хате, ветерок оживал, набирал силу, южный, с Азовского моря, не астраханец. К полудню развезло его. С хлебом уже было покончено — вместо желтого, бугор стал черным, — а там только началось. А когда мать разбудила его, весь сенной участок был охва-, чен огнем.

До полудня дед Акиндей, атаман кравцовский, толкался по станичному базару. Корявыми ногтястыми пальцами и цыганским своим сиротой-глазом ощупывал провонявшие нафталином и табаком шерстяные штаны, пиджаки, полушубки, приценивался к юфтовым сапогам.

Кипел, суетился, напролом лез приезжий с хуторов люд. С мешками на спинах. Станичные стояли кривыми рядами, выставив товар лицом. Гомон, говор, ругань. Шелестели бумажки, больше советские. Куцым розовым маркам веры не было. Надували тетки губы, отворачивались, махали на них руками, не стесняясь проходивших мимо полицейских. А если и соглашалась какая, то заламывала такую цену за латаную рубаху, что у покупателя глаза на лоб лезли, — да будь у него в самой Германии графство или там баронство, и то сроду не носить таких рубах. Тетка только губы узелком стягивала, чтобы не усмехнуться ехидно в спину покупателя, — рада, отвя-зался, черт. Больше всего в ходу был дедовский способ торговли: так на так. Гусь живой и два куска сала — штаны, латанные сзади, нитяные. Потрошеный гусь и кусок сала — тоже штаны нитяные, но латанные спереди, на коленях. А за кремушки для зажигалок так и летало из рук в руки кусками сало.

Акиндей все вертелся около толстозадой, без переднего зуба пройдохи. Отходил и опять возвращался, будто она его арканом тянула. Добрая папаха, каракуль как перо воронье и вроде инеем схваченный. Даже слеза наворачивалась на лукавый атаманов глаз. Промаргивая, делал безразличную мину на толстощеком бритом лице и бубнил, как в порожнюю бочку:

— Пуд.

— Не, два.

— Пуд.

— Не, два.

Так и вывалил задастой полмешка сала (добре, подсвинок не со своего катушка). На остатки тут же, рядом, не торгуясь, выменял бархатную шлычку, обсыпанную бисером — лишь бы рот бабке дома заткнуть, чтоб не гавкала.

На выходе из толкучки возле ларька столкнулся с кем-то — шел, глаза не отрывал от покупки, — хотел обойти.

— Господину атаману нижайший!

Глянул: полицейский. По одежде и виду — начальник. Белых зубов полный рот. Что-то знакомое в лице. Отвесил поклон, усмехнулся, будто угадал. Всю дорогу перебирал в памяти всех, кого знал в полиции. Так и не вспомнил этого зубастого.

В станице атаман остановился у Першиных, дальних родичей счетоводши. Домик с круговым балкончиком без навеса глядел фасадными окнами в затылок парку. А сразу за парком и. базарная площадь. Вдовая Першиха жила с дочками да сыном, чахлым, чудаковатым пареньком лет пятнадцати. Старшая дочка, незамужняя, агрономша, работала до оккупации в сельхозотделе при райисполкоме. Осталась там и при немцах. (В бургомистерстве его переименовали в земотдел.) Младшая, Сонечка, без специальности и определенного дела в руках, обнаружила вдруг свое призвание в машинописи. Поступила машинисткой в комендатуру. По слухам Акиндей знал, что она теперь в большой силе в станице, так как пользуется особым вниманием самого коменданта, господина хауптмана. (Счетоводша за длинную дорогу все успела выболтать о своих родичах.)

Года за два до войны Сонечка окончила станичную десятилетку. Училась в Персияновке, как и старшая сестра, в сельскохозяйственном институте. Домой приезжала, как и все студенты, на летние каникулы. И реже — на зимние. Вокруг нее — в парке, на Салу, в садах — всегда было много хохота и шума. Парни роились как пчелы возле улья. И мало кто видал с одним. Даже ночью ее провожали до калитки всей звонкоголосой оравой. Бабы на базаре строили всякие догадки и предположения: кого осчастливит Першихина младшая?

В начале лета перед войной, нежданно-негаданно приехал к бабке Быстрихе, Захаровне, внук старший, Петр (проездом в часть — только что окончил в Вольске летное училище). Темно-синий в талию китель, канты и петлицы небесного цвета с лейтенантскими кубиками, желтые скрипучие ремни и вдобавок искристые карие глаза летуна сделали свое дело в самое короткое время. Чуть ли не в один день их вдвоем с Сонечкой видели и в парке, и на ярах, и в Панском саду за Салом, и даже в лесопитомнике, это у чертей на куличках. Дней через.пять лейтенант уехал, взвился, как и положено летчикам, сизокрылым голубем в небо, а Сонечка осталась... На другое лето только выяснилось, что осталась не одна: привезла с собой из Персияновки крохотную искроглазую дочь. Мать Сонечки и старшая сестра отвечали на расспросы любопытных сухо и уклончиво:

— Военный муж. На фронте.

Но бабьё в станице ушлое, не проведешь. Не-ет, по подсчетам, с прошлых каникул... Захаровнин внук, летун, в нем вся недолга. Да и глаза у девочки не завесишь.

А пришли немцы, как отрубили все шепоты, пересуды, догадки. Началось новое...

Вошел Акиндей во двор. Покупку для бабки, шлычку, сунул в мешок, а мешок подоткнул под сено в бричке, чтобы и не показывать хозяевам. Свою понес в дом похвалиться. Костлявая, изможденная Першиха обнову похвалила, усадила гостя к столу. Раз, два взял атаман железной ложкой, ожегся, попросил деревянную. Веселее, привычнее пошло. Со свежего воздуха, базарной толчеи и удачи налег охотно на пахучую, наваристую лапшу с гусиными потрохами. Тянул в себя и чавкал до того отчаянно, что старая Першиха, с испугом покосилась на плохо прикрытую дверь в зал. Как чуяло ее сердце: оттуда выглянуло загорелое лицо постояльца — Франца.

— О-о! Русский мужи-ик... Настоящий русский мужик!

Немец, осторожно ступая, дал полукруг по столовой; оглядывал Акиндея, будто диковинку в зверинце за решеткой. Атаман от такого внимания поперхнулся. Кашляя, положил ложку на скатерть. А потом, опомнившись, решил, что ей место в чашке. Бурачным соком налился весь, моргал виновато под вислой бровиной, похоже, как поймали его «а каком нечистом деле.

— Глаз куда дел?

Франц ткнул пальцем, указывая на пустую глазницу.

Атаман отвернул к окну безглазую половину лица, отмахнулся: дело, мол, давнее. Старая Першиха поторопилась вызволить соотечественника, — думала, грозит ему какая беда.

— Атаманом работает на своем хуторе. Ей-богу, правда.

— Староста? Староста?

— Ну хоть староста, — согласилась хозяйка.

— О!

Еще больше удивился постоялец. И безо всякой видимой причины захохотал на весь дом, подперев бока. Посмеивался потихоньку и Акиндей, а сам горько думал: «Гнида нерусская, еще и в смех ударился». Исподтишка наблюдал за ним.

Рослый, гладкий, как боров кормленый. А крестову мать моя, вся грудь увешана. Трясется от смеха, колышется, а в ушах перезвон стоит. Не за смех, видать, вешали ему эти побрякушки. Приметил Акиндей и бордовую ленточку со светлой оторочкой по краям, вдетую в петельку мундира под оловянную пуговицу. Такая точно награда краснеет и у станичного коменданта (был тот на днях в Кравцах). Панька объяснял, что ленточку эту вдевают не каждому, тому только — будь то солдат ил» генерал, — кто выдюжил первую зиму в России,

Из горницы вышли женщины — обе дочки хозяйки и гостья. Разодетые, раздушенные. Акиндей едва признал в одной из пав свою хуторскую, счетоводшу. Окружили веселого кавалера и вывалились на улицу, где ждала их комендантова голубая легковичка.

— На бал, — пояснила шепотом Першиха. — А этот самый Франц сродствием доводится коменданту. Он из Германии прикатил, с побывки. А держит путь зараз в Сталинград.

— Чего уж в Сталинграде том... — Акиндей безнадежно махнул черной рукой.

— Ото ж и моя такая думка... И без него управятся. Устало опустилась Першиха на стул, поджала губы, как бы говоря: а там, шут его знает, гляди, и не управятся.

Вечер атаман провел у давнишнего знакомого. Пришел навеселе. На все уговоры хозяйки лечь хотя бы в чулане наотрез отказался. Полез в бричку. Будь он неладен, такой веселый постоялец. Да еще с балу явится. Нет, нет, подальше от греха.

Кони громко хрустели сеном, отфыркивались, толкали атамана мордами под бока, выдергивая из-под него остатки душистого майского сена. Акиндей поворочался, покряхтел, отечески ругая их за неуважение к человеку, и заснул.

Проснулся светом. Продрог до тонкой кишки, а тут возня какая-то по двору. По женскому хохотку догадался: «Бальные воротились». Но, как слышно, своим ходом до порога добираются не все. Вгляделся хорошенько цыганским оком: двое здоровенных мужиков волоком тащили от калитки одну. Возле крыльца бросили. Она мычала, как стельная корова, но ни руками, ни ногами уже не двигала. «Набралась какая-то стерва. А не моя ли это счетоводша?» — думал он с тревогой. Мужики стояли возле нее, курили и обменивались меж собой вполголоса:

— Да бросай ее тут, к такой-то матери, колоду.

— Любишь кататься, люби и саночки возить. Это у вас, у русских, такая пословица есть.

— А-а... и пословицу эту... Весь мундир обрыгала, сука.

Сжалились все-таки, затянули пьяную в чулан.

С утра атаман побывал в земотделе. Не заходя на квартиру, прямиком отправился в полицию, на сбор атаманов и полицейских.

Во дворе полиции людно. Хуторское начальство обсело все перила на веранде, ступеньки, кучковались и по двору. Угощали друг друга куревом, переговаривались. Поискал Акиндей своего Паньку. Нет. «Гляди, подъедет, — думал. — После гульбища еще не очухается».

Открыл совещание сам гильфполицай. Похаживая возле стола, начал с того, что «доблестные войска Гитлера-освободителя» ворвались в Сталинград, Москва зажата в клещи, капут и Ленинграду. Повсеместно бегут большевики да жиды за Волгу. Там у «их последнее пристанище, пока японец не переловит да не пересажает в мешок. Со дня «а день ожидается конец войне.

Акиндей крякнул: запершило вдруг в глотке. Поглаживая светлые усики, Качура долго с прищуром глядел в его угол. У кравцовского атамана под ложечкой засосало. Перевел глаз на президиум. В середине сутулился, поблескивая очками, худой, чахоточный бургомистр, бывший учитель Игнатенко. По бокам от него расселись начальник земотдела Белов, гололобый и пасмурный на вид человечина, и главный зоотехник Манько, молодой краснощекий проныра, какими-то лазейками увильнувший от фронта и эвакуации. Словом, это весь цвет и сила в районе после баварца, который проверяет пропуска в комендатуре.

Когда Качура заговорил о земле, дед Акиндей навострил уши. Оказывается, сразу же после завершений войны будет произведен подушный надел земли. С условием, подчеркнул особо оратор, получат ее только те, кто. не покладая рук и не щадя живота своего помогает «новой власти» в установлении и наведении порядка в районе. Колхозы, которые держатся еще по привычке, доживают «последние солнечные деньки». Разгоняются, «чтоб ни пепла, ни духа» от них, ничего не осталось. Опять свое тягло, свой букарь, все свое. Районные власти (имелись в виду сидящие за столом) уже подготовили проект надела, так называемый «земельный проект». Сейчас его изучает комендант. Через недельку-две он будет утвержден.

— Так что жить станем по-старому да по-бывалому, господа! — закончил Качура.

Сел гильфполицай рядом с бургомистром, голову держал высоко, ожидая выступающих. Но атаманы да полицейские народ в основном бывалый, тертый, калачами райскими их не укормишь, а подавай хлеба, что на земле. Особого волнения и радости у них «земельный проект» не вызвал. Дело хотя оно и старое, бывалое, но черт его душу знает. Как оно обернется еще? Да и думки самих немцев неизвестны. А ковырять ее, землю, бу-карем на быках легче в одиночку? Милое дело, подцепил трактором и пошел от бугра к бугру. Только пыль схватывается позади. Не-е, в таком деле трезвым сразу не скажешь.

Чахоточный бургомистр долго выкликал охотников сказать свое слово, но все отводили глаза, завешиваясь сизым едучим дымом. Выскочил казачишка с дальнего казачьего хутора, горячо взял с места. Но Качура при-гласил его к столу. Пока продирался охотник из задних рядов и расплескал горячие слова, муть какая-то осталась, — помямлил что-то несуразное, растирая бороденку, да отмахнулся. Так и отделались молчанкой.

Потом выступил какой-то молодой, ладный. Дед Акиндей угадал в нем вчерашнего, с кем раскланивался на базаре. Повеяло от него чем-то знакомым: где видал? И опять, как вчера, нехорошее предчувствие змеиным калачиком свернулось и легло где-то в середке. Но слушал со вниманием, что говорил чистозубый. Ч'Втко, по-военному тот доложил, что в районе усиливаются непорядки, особенно в ночное время; кроме вредных листовок было, и покушение на военные объекты, а у них, на хуторах, кое-где начали возникать пожары. И что можно ожидать от «вредных элементов» впредь, отгадать трудно. Все это, безусловно, дело рук большевиков, партизан. Сил собственных, чтоб сохранять порядок, в полиции мало. Потому от каждого хутора нужно нарядить в район по одному-два человека, парней, для несения караульной службы. Наряд выслать немедленно, по возвращении домой.

На этом совещание и окончилось.

Мост остался позади, выгреблись на бугор. Атаман все никак не отвяжется мысленно от того полицая. Что за черт?! Подумает о нем — холодом дерет душу.

Из-под ног Дикаря вспорхнула пичуга. Жеребец шарахнулся вбок. Обозленный Акиндей огрел его кнутом:

— Черт, граешь!

Убирая кнут под сиденье, вдруг вспомнил: «приймак»! (Видал он Андрея вблизи всего раз, возле конюшни, когда обучали этого самого Дикаря.) Он, ей-богу, он!

Жаром печным обдало. Оглянулся. Счетоводша тряслась в задке брички на порожних мешках. Закуталась в пуховый платок и'глаз не казала. Хотел поделиться новостью— она писала тогда донос на «приймака». под их с Панькой Гнидой диктовку,—но пересилил себя, не окликнул.

Выравнивая вожжами конский бег, глядел колюче, как уходит в лесополосу уставшее за день солнце. «Недурно оттягивала отъезд, захлюстанка, чтобы в хутор явиться потемками, — ругал атаман свою напарницу. — Теперь успокоилась, молчит. До другого балу заговела...»

С утра нынче, как узнал Акиндей, что пьяной оказалась все-таки счетоводша, глядеть ему было тошно на нее. Увидал в сенцах платье бордовое, в каком она ходила на бал, жатое, как меха у гармошки. Валялось оно мокрое, облеванное. Стошнило даже старого. Довелось глянуть и в лицо самой хозяйки того платья. Боже правый! Зеленое, с черными, как земля, провалами под глазами, губы и шея искусаны, вроде ее таскали собаки там. Сквозь пудру синие пятна на шее проглядывали еще отчетливее. «Дорвалась, мокрохвостка, до дармовщины, — плевался Акиндей. — В хуторе же своих подходимых ко-белей нету». Забывался немного и опять начинал плеваться: «Тьфу ты, стерва... Уж коли приспичило, так найди ж ты для такого дела хоть сопливого, да русского».

Муторно было на душе у Акиндея. И вдруг еще: «приймак»!

Переехали балку Бурмату. Солнце уже село. Темнота наваливалась на примолкнувшую степь прямо на глазах. Невдалеке от балки видна была Озерская лесопосадка, маячил в стороне и колодезь, вышка буровая, а поднялись «а изволок—вое пропало. Бурьян темнел только по обочинам. Ветерок дыхнул с холодного края. Не легко уж, эх! Акиндей потянул из-под себя телогрейку, поглубже насунул папаху. Опять взялся за кнут.

— Гей, пошли!

Почуяв дом, кони наддали дружнее. От поворота пошел свой сенокос, копны. Повеселел атаман, запел под нос что-то из святцев. Ровно камень с души. «Выходит, зря тогда с Панькой на человека навалились. Зла не помнит, поздоровался первый... И как угороздило? А все он, чертов Гнида!»

Акиндей присмирел. Натягивая потихоньку вожжи, буравил взглядом степную темноту. Не поверил сперва глазу. Сдавленным шепотом, забыв недавнее, обратился к счетоводше:

— Марея, а Марея. Ну-кась, ты взгляни...

— Огоньки... Костры вроде... Остановил лошадей. С юношескою прытью очутился на земле, со дна брички достал винтовку и, ступая на цыпочки, подоткнул ее в придорожный бурьян. Бесшумно влез в бричку, смыкнул вожжами. Сидел ни жив ни мертв, боясь глянуть по сторонам. Перевалив профиль, дал волю кнуту. Не снимал его до самого хутора с мокрых конских спин.

А через час Акиндей стучался уже в оконце Чубари-хиной хаты.

— Лизавета, Лизавета! Семка дома?

— Кому там дело? Сенька настежь распахнул чуланную дверь. Продрав сонные глаза, угадал атамана. Остатки сна будто корова языком слизала. Четкой мысли в голове-еще не было, а руки уже перехватывали за спиной осиновую дверную подпорку. Добрый, упрашивающий голос атамана успокоил его.

— До тебя, Сем, опять я... Развиднеется, газуй в станицу. Дежурным назначили от нашего хутора.

— Хлопцев других нету?

— Да там, в милиции той чи в полиции, лихоманка их задери, так и сказали: «Чубаря».

Акиндей приврал на ходу и обрадовался своей находчивости. Сенька заколебался:

— А что за дежурство?

— Там доложат. — Голос у атамана застрожал. — Словом, утром. Харчишек не забудь с собой. Погодя привезем, с кладовой выпишем. Так-то парень.

Вытащил из-за пазухи конверт, сунул Сеньке в руку:

— Это в полицию. И опять, как в тот раз, крикнул от калитки:

— Самому главному там всучи. Теперь опыт у Сеньки есть. Вскрыл мигом еще не просохший конверт, склеенный хлебом. И опять та же бумага из бухгалтерской книги, те же химические чернила и тот же почерк. Содержание какое-то путаное. Еще перечитал. Что за черт? В степи, за Мартыновским профилем и до балки Бурматы, расположилась на ночевку среди копен какая-то воинская часть. Часть большая, судя по кострам. Вроде бы даже конная. Партизаны, не иначе.

«Какие же там копны сена? — размышлял озадаченный Сенька. — Они погорели... Да он не знает! Вернулся только из станицы. Костры, гм... Это же, поди, копны дотлевают, весь день виднелся там дым. Сослепу наго-родил одноглазый. Точно».

Сенька, зажимая рот, злорадно засмеялся.

<< Назад Вперёд >>