Молодая Гвардия
 

ОТАВА

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава сорок пятая

Дорога жалась к лесной посадке.

Рукастые лучи с неохотой отрывались от голых макушек кленов; на промерзшем густо-лазурном небе огнем полыхали не добитые морозом листья. От леса, затопив дорогу, вольно разлилась по стерне фиолетово-дымчатая тень; она на глазах подбиралась до осевших копен ячменной соломы, раскиданных по косогору.

За посадкой — давно троганная плугом степь, одичавшая, заросшая по низинам буркуном. Край ее пропадал где-то возле расплавленной заходящим солнцем малиновой полоски сальских круч.

Сидел Сенька на передке арбы. Не выпуская вожжей, щедро сыпал коням кнута, горланил под тряску песни. Кони рвались из постромок, сбиваясь на галоп. Бок о бок с гнедым подручным на поводу шла подседланная сухопарая кобылица Искра. Всхрапывала, не сводя с кнута зло вывернутого глаза, заносила гладкий зад в придорожный бурьян — норовил Сенька стегануть и ее под пузо.

От быстрой езды и от того, что было на душе, захватывало у парня дух. Петь хотелось, хотелось обнять весь этот просторный голубой, только для него будто созданный мир. Для него, Сеньки, и, само собой, для Али, для двоих.

Как-то по-особому бедово свернул он набок выгоревшую кубанку, выставив на волю чуб. Морозный ветер обжигал щеки, выдувал слезы. Слезы моментом стыли, неприятно холодили и стягивали кожу на скулах. Убирал их Сенька носовым платком. И каждый раз, когда прятал в платке нос, казалось ему, кроме запаха махры и кислой овчины полушубка платочек берег еще тепло Алиных рук. Остался он у него еще с той ночи, когда рас-шибся с Дикаря. Стояли они возле школы; Аля, вглядевшись ему в лицо, сказала шепотом:

— Кровь...

Прикрыла своим пахучим платочком губы.

Как сунул его себе в карман, сейчас Сенька не помнит. Недели три прошло, а то и больше...

Вчера, после улицы, сошлись они у калитки. Аля, запрокинув голову, разглядывала золотое шитво неба. Подошел Сенька сзади, кашлянул.

— Ой, кто такой? — испугалась девушка, но с места не сдвинулась.

— Я это...

Помолчали. Аля, пряча руки под мышки, продолжала смотреть вверх, а он сворачивал цигарку.

— Руки озябли?

— Поздно уже, — после молчания ответила она. Подергала щеколдой, спросила:

— В станицу завтра едещь?

— Ага. С дедом Тимохой назначили. Учуяли, гады, смоленым запахло... Подводы понадобились: немцы драпают. Слышь, слышь? В Котельникове это, а то и ближе, под Дубовкой.

Где-то в темени, на востоке, ухало, тарахтело, будто с бугра в балку пускали порожние железные бочки. Уловил Сенька ее вздох. «Замерзла, наверно...» Захотелось взять ее руки, согреть своим дыханием или пустить в тепло рукавов. Пока соображал, хлопнула калитка — Али словно и не было рядом, даже «прощай» не сказала...

Протер Сенька глаза платком, сунул его обратно в карман. Оглянулся: дед Тимоха хлестал своих меринков, стараясь догнать. «Курить захотел», — подумал он.

Придержал лошадей, вожжи обмотал за грядушку, спрыгнул наземь.

— Али оглох совсем, парень? С самой балки шумлю.

— Не слыхать. Сенька влез в бричку.

— Иде там, песняка наворачиваешь на всю степь. Уступая ему место рядом с собой, дед обиженно задергал посиневшей, набрякшей от холода луковкой носа.

— Уши опухли?

Сенька достал солдатскую жестяную табачницу — зеленая, бока ребристые.

— Не дюже нуждаемся. — Дед поддернул носом чистую каплю. — Свой припас на такой случай имеем.

Сунул вишневое кнутовище за халявку валенка, проворно стащил овчинные рукавицы; приподнявшись, подоткнул под себя. Для верности потолкался на них, как клушка на яйцах, — не доведи господь'утерять, старая поедом съест. Громко высморкался. Руку вытер сперва о полу кожуха, а потом — о бороду. Бородища дремучая, в пояс, развороченная надвое, будто колода топором. И цвета какого-то непонятного: серая не серая, с бурым подбоем, под стать степи. Отводя в сторону хитрые, по-белевшие от мороза глазки, рылся по всем дыркам кожуха и ватных штанов.

— Вот оказия... Ужли мимо ткнул? Кисет-то. Сенька, склеивая языком цигарку, искоса вел за ним наблюдение. Всему хутору не в новость был этот прием деда — отказываться с первого раза от курева. Жадный был, сроду любил на дармовщинку. И сейчас нет никакого кисета. Сенька знал наверняка. Прикурил, нарочно обдавал его клубами вонючего дыма.

— Ядрена вошь, будет дело... — Дед, хмурясь, ловил дым от Сенькиной цигарки пористыми ноздрями и пуще прежнего рылся в карманах.

— Как хочешь. — Сенька зашевелился, пряча табак. Клещом вцепился дед в табачницу:

— Погодь. Чего зубы скалишь?

— Жадюга ты, дед Тимоха, каких земля не рожала еще.

— Родила вот...

Свернул толстую, с кнутовище, цигарку, затянулся раз, другой и третий. Поперхнулся — и повалило из него, как из печной трубы в слякотную погоду; казалось, дым идет не только из ноздрей и рта, но и из глаз, забитых пучками сивых волос ушей; бородища вся взялась дымом, чадила мокрым кизяком.

Сенька пожалел:

— Тянуть так —богу душу отдашь.

— Ядрена вошь...

— Жадность все твоя... А у самого снега не выцыганишь среди зимы.

Маленькие глазки его потеплели, приобрели первозданную окраску дневного летнего неба.

— И какому дураку, скажи на милость, взбредет в башку снегу просить середь зимы, а? Как не видно, наворочает его, бери — не хочу.

Оглядел небосвод, из-под черной лапищи проводил за лесополосу стаю кричащих ворон, вздохнул:

— Гальё граить, на снег.

Пересел Сенька к деду Тимохе в бричку не затем, чтобы угостить его куревом. Была у парня другая дум,ка: склонить в свою сторону или, на худой конец, заручиться согласием не становиться у него, Сеньки, поперек дороги. И то и другое — дело трудное. Не без умысла Акин-дей дал бородатого бирюка в напарники: жила, собственник, да и вообще пес, верный «новому порядку». Свои счеты были у Тимохи с Советами. Когда-то его и звали не иначе как Тимофеем Саввичем Андрияновым. Добрая половина хуторян, особо пожилые, хранят память о знаменитых на всю Салыцину андрияновских скакунах, а которые помнят и его малиновую шелковую рубаху с махрастым поясом, тачанку с тройкой злых, как змеи, вороных дончаков. Трудовая власть клинком отхватила все одним взмахом — ни скакунов, ни малиновой рубахи. Ничего этого Сенька своими глазами не видал, а так, понаслышке, от покойной бабки Поли.

— Надо полагать, слабо у фрица, — начал издалека Сенька.— А, дед?

— Могет быть, — согласился тот.

— Слухи, Котельниково взяли большевики. — Он явно брал деда «на пушку». —Через денек-другой и в станицу ворвутся. А там — ив хутор до нас. Семнадцать километров, ерунда. Даванут танки.

Покосился через плечо, желая узнать, какое впечатление произведет это известие на него. Дед погасил о валенок цигарку, бережно вложил окурок за облезлое ухо заячьего малахая, достал из-под себя рукавицы.

— Пшел, — смыкнул вожжами.

— Семнадцать километров топать завтра. — Сенька все ближе подступал к «делу».

— Пшел, пшел, — погонял дед.

— Дяде чужому ведем... лошадей. А весной коров запрягать в плуг будем. А что — не отдать их, а?

— Это как же, не отдать? — Дед Тимоха сдвинул мохнатые бровищи.

— Переждем денек, пока убегут полицаи из станицы. И обратным ходом.

— Не дело, парень, затеваешь.

Зябко передернул плечами, поглубже насунул малахай, вправляя под него побуревшие оттопыренные уши, и как-то сразу весь нахохлился, будто сыч.

«С этим холуем каши не сваришь,— зло кусал губы Сенька, догоняя свою арбу. — Ничего... Попробую задержать до утра...»

Дорога круто свернула, перерезала лесопосадку и мимо неубранных, белевших в сумерках подсолнухов запетляла низом к Салу.

На ночлег остановились у Сенькиной хозяйки, тетки Груши. Подводы укрыли за скирду курая, лошадей поставили к бричке с сеном. Искру расседлали. Дед Тимоха все делал молча, в разговор с Сенькой не вступал, но и ни в чем не перечил. На предложение не ехать сразу в полицию, а заночевать у знакомых буркнул:

— Ну-ну.

Ночь шла за днем неотступно, по пятам. Не успела потухнуть за станичными тополями последняя багровая полоска, а над головой — звездные всходы. Закатная полоска еле уловимо теплила беленую стену хаты; волчьими огоньками вспыхивали глаза у деда Тимохи, когда он поворачивался в сторону захода.

В хате жарища: прогорело в печке. Пахло борщом, кабачковой кашей. На деревянной подставке, вбитой в стенку над столом, чадила «катюша», стреляная гильза от сорокапятки с вправленным в нее фитилем из шинель-ного сукна. Хлопнешь дверью или пройдешь мимо, пламя забьется, подобно яркой косынке на ветру, — по стенам и потолку замечутся уродливые тени.

Тетка Груша, смуглокожая, рябоватая, усадила гостей за стол, налила в одну большую чашку борща. Дед Тимоха разомлел от горячего, рукавом бязевой рубахи смазывал пот со лба, усердно скреб деревянной ложкой по дну чашки. Сенька ел и не ел, вскочил из-за стола, потянул за рукав свой сборчатый полушубок. Отсыпал деду на добрую закрутку прямо на стол.

— Коней тут напоишь, дедусь. К знакомым я... Тимоха, не отрываясь от чашки, боднул стриженой, шишкастой головой, из-под вислых серых бровей мокро блеснули осовелые глазки. Не то почудилось Сеньке, не то правда, подмигнул он ему понимающе и как бы одобрительно: крой, мол, парень, разнюхай.

— На Искру, может, тулуп тут накинешь?

— Пропал мороз на дворе, — отозвалась от печки хозяйка.— Быть мокрети: соль в солонке отсырела.

— И то правду баишь, тетка, — поддержал Тимоха, переставляя руками ногу в валенке, подшитом воловьей кожей, шерстью внутрь. — Ломота вступила в мосльь Выворачивает, спасу нету. Да и галье бесновалось на заходи. К теплу.

Управился Сенька с крючками на полушубке, взялся было за отпотевшую дверную скобу, но решил уточнить дедово настроение:

— Лишь бы не дождь, а то ехать обратно... Ног кони не вытащат из пахоты. Разгаснет...

— Ну-ну. — Дед насупился, налегая с ожесточением на кашу.

Сенька хлопнул чуланной дверью. Без злобы, вполголоса посылая подальше своего напарника и весь его род до самой прабабки, вышел в проулок.

Мороз действительно опал. С теплого края наваливались тучи; шли они, невидимые, по-над самыми крышами, бесшумно, воровски гася звезду за звездой. Молчала станица, — похоже, прислушивалась к чему-то в черной липкой тишине. Где-то за бойней, возле речки, тявкала дворняжка. Тявкала неуемно, нудно, от скуки или от страха перед темнотой.

Вслушивался Сенька в неспокойную тишину, а из головы не выходило, как все-таки обвести полицию и приставленного к нему стража — не дать коней. Ночь пройдет эта... Ну-ка утром не сорвутся полицаи с места, не сбегут? Что тогда?

— За кураем в степь! — вскрикнул он от радости.— На топку... для тетки Груши. День проведем. А вечером опять...

Из темени проулка ступнула высокая фигура.

— Пан хороший, сами промеж собой беседуете? По всему, не от сладкой жизни. Дозвольте прикурить?

Человек складным ножом переломился в поясе, потянулся к Сенькиной цигарке.

— Совсем наоборот, дядька Егор, — сказал Сенька.— Жизнь — помирать не надо.

— Ото ж...

Громко чмокая губами, он долго прикуривал, не попадая в темноте своей самокруткой в светящуюся точку. Чертыхнулся, придержал Сенькину руку, помогло.

— А ты, хлопец, чьих будешь? Не признаю по голосу. Не Власенковых, случаем?

— Постоялец тетки Груши, из хутора.

— Ага, ага. Наведаться, стало быть? Самое время для гостей, — не то поперхнулся дымом, не то хихикнул дядька Егор. — Чуешь, на шляху?

Освободил Сенька из-под кубанки одно ухо, наставил в сторону бугра, где невдалеке за станицей проходила насыпная дорога на юг, к Дону, и дальше — на Ростов. Оттуда доносился какой-то сплошной, неровный шум, напоминающий гул ветра в печной трубе. «Машины», — догадался он.

— Тягу ноземец дает. Наелся расейской землицы по ноздри, дале некуда. Третью ночь без остановки, под куст выбежать некогда — машина за машиной. Укатали дорогу, что стол. Сказывают, захлестнули наши Царицын прочным узелком. Ишь, ишь... И по ночам работают.

Здесь, в станице, гул приближающегося фронта слышнее, четче, нежели в хуторе; строже послушать—можно различить отдельные пулеметные очереди.

— Станичное начальство, поди, унесло ноги. А, дядька Егор?

Огляделся Сенька — никого нет. Как явился тот из темноты, так и пропал в ней, ровно нечистый. Хотелось поосновательнее расспросить о «дикой сотне», формируемой в станице, для которой привели они с дедом Тимо-хой подводы и Искру.

— Тьфу ты, провалился будто, — хлопнул с досады окурок об землю, растоптал жаринку сапогом. — Сам погляжу, что там у них, у диких, робится.

Подходить к полиции улицей Сенька побоялся: чего доброго, нарвешься на патруль. Двинул к парку огородами, на ходу перекладывая зеркальце из правого кармана в левый, чтобы не звякало о жестяную коробку. Ко двору пробрался глухой аллеей. Сжимая сучковатую палку, силился узнать, что делается за забором. Постепенно темнота . поредела, или присмотрелся—стал различать лошадиные головы, силуэты подвод. Людских голосов не слыхать. Подвод совсем мало: то ли уже успели уехать, а эти остались ждать таких вот, вроде него, Сеньки, то ли и все...

В ближнем доме с грохотом распахнулась дверь — пьяные выкрики, топот ног под гармошку. Тут же оборвалось: дверь закрыли. Скрипнули рассохшиеся порожки, глухо окликнули дважды:

— Часовой. Часовой!

И погодя, уже возле подвод:

— Сбежал, сука, и этот...

Светлячок папиросы петлял между бричек; хрипатый, осипший голос умеючи вязал по-матерному, кому-то грозил:

— Перевешать всех мало... такую мать... Воронок, ты? Слышь, что ли! Большевики на хвост наступят.

В ответ промычало.

— Скотина, нажрался до утраты сознания. Стой! Не подходи... стрелять буду!

Сенька крепче прилип к забору: узнал голос самого Качуры. Сердце стучало гулко и часто, будто вхолостую. Полохнул выстрел, другой, третий... Слышно, как в колхозном саду, совсем в обратной стороне, сыпались наземь подрезанные пулями ветки.

— Одурел, гад, со страху либо спьяну. — Сенька выдохнул свободно только за парком и, прикрывая рукавом полушубка рот, засмеялся.

Глухими закоулками пробрался к ярским садам. Знал: ни Леньки, ни Галки нет в станице, но потянуло в эти края. Пробрался во двор к Качурам. Посидел на завалинке возле кухни, ласкал Жульбу и Букета. Будить тетку Анюту не осмелился: начнутся расспросы, слезы... Как-никак, сын-то, Никита...

Зашел в терны, к Вериной могилке. Постоял возле камня. Задумался, комкая в руках кубанку. Услыхал вдруг за спиной покашливание, присел. Рванулся было бежать, но остановил знакомый голос:

— Погодь, кричу!

Вышел из терника. Смущенно тряс костлявую руку деда Ивы.

— Ишь, заяц... скакнул.

Наклонившись, Ива недоверчиво вглядывался ему в лицо, будто боялся в потемках обознаться.

— Ты каким чудом тут обратился, а?

— Да так... Проведать.

— Из хутору давно?

— Зараз вот...

Откуда-то взялся и другой. Низкорослый, полнотелый, в парусиновом винцараде, дождевике. Подступил вплотную. Как буравами сверлил острыми медвежьими глазками из-под лохматых бровищ.

— Чубарь? Ага, он самый... Ну, здорово, парень! Две огромные, тяжелые, как кузнечные молотки, руки легли Сеньке на плечи.

— Крепок, эка... Не согнешь.

Угадал Сенька. Защемило в горле, на глаза навернулись слезы—помнит Скиба, не забыл. А видались-то всего один раз, у Галки в горнице. С ребячьей покорностью приткнулся к его колючей щеке.

Не отпустил — оттолкнул Скиба от себя Сеньку.

— Ну вот... Хоть с одним довелось свидеться. Ветром всех разбросало, кого куда... Вот она... лежит. Ей бы еще в куклы играть, а не за оружие... Время-то оно ваше какое суровое.

— А ты, Демьян, не таким щенком был в тую, братскую, а? — спросил дед Ива.

— Я? — Бережной снизу вверх поглядел на старика. — Да, мне уж тогда шестнадцатый двинул...

— Много...

Усмехнулся дед Ива, пробуя под ногами костылем землю.

— Сравнил, старый...

Скиба сердито засопел. Долго прислушивался, наставив ухо в сторону орудийных раскатов. Обратился к Сеньке повеселевшим голосом:

— Чуешь? Батька твой прет. Ждешь?

Пожал Сенька плечами: мимо, мол, не пройдет, если жив-Низкий, колышущийся гул. Четко, как машинкой, прострочил пулемет.

— «Максимка» работает... Это где ж? Бона, от Дубовки в сторону взяли, к Дону. — Дед Ива широко отвел костылем над головами Скибы и Сеньки.

— Ага, туда... — поддержал Бережной. — Клещами сводют.

Осмелился Сенька, спросил:

— А про Андрея слыхать, как он?

— В Саратове пока... Там и Галинка, при том же госпитале.

— Кукурузник за ними прилетал?

— Кукурузник, будь он неладен. Через неделю только заявился. Помыкались мы с ним... Но все обошлось...

Достал Сенька жестяную ребристую табачницу, протянул:

— Угощайтесь.

— Нашенский? Добро, добро.

Обрадованно потер Скиба руки. Вспомнив, откинул полу винцарада, полез в карман галифе.

— Постой. На вот тебе... Докурить уж «паек», та и годи. Последняя пачка осталась. Теперь некому выдавать: все разбежались.

Закурили. Дед Ива для компании взял «побаловаться» сигаретку. Курить он бросил — одолел кашель. Душит ночами, смерть в глазах. Побоялся, что не дождется прихода своих.

— Ну, а Качура, Качура где зараз? Там же все, в Ермаковке? — спросил Скиба.

— Да, слух, там... Макарка давеча шепнул. От батьки сховали... — ответил Ива,

Скиба покосился на него, обратился к Сеньке:

— Сработано чисто в Кравцах. Даже в Зимниках у немчуры волосы дыбом встали. Ваш станичный комендант, пан Терновский, полетел к чертовой матери. Слыхал?

— Я еще тут в станице был... Из тернов вынырнул маленький хромой человек в стеганке и треухе. Остановился неподалеку:

— Демьян Григорович, кони запряжени...

Скиба глянул на деда Иву. Сбил со лба картуз, ответил хромому с усмешкой:

— Потолковали мы со старым.. А куда ты убежишь от большевиков? Вон как шпарют! На Дону где-нибудь зажмут. Переднюем еще тут...

— Така думка и у мэнэ.

Сунул хромой под мышку кнут, скакнул. Заглядывая Сеньке в лицо, спросил:

— А це шо за хлопчак? Бува, ни Качура?

— Не... Чубарь.

— Будемо знакомы. Левша я.

Не слыхал Сенька такого имени, но тряс его мозолистую руку с удовольствием — видал, с каким уважением посторонился перед ним дед Ива.

<< Назад Вперёд >>