Молодая Гвардия
 

ОТАВА

ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава сорок седьмая

В затишке, на пороге открытых дверей конюшни, дымили цигарками мужчины — чуть ли не все полномочное население хутора. Дед Афонька, конюх, сторож, и он же числился при атамане кучером выездной пролетки, сам атаман, Акиндей, в ватнике и рыжих катанках. Тут же скалил желтые, обкуренные зубы Панька Гнида. Чеботарь Филька на вербовой деревяшке, Оська Журавлев, военнопленный, «приймак», как называли его-прямо в глаза занозистые бабы, и еще несколько отживших свое хуторян с посиневшими носами. Обсуждали сложившийся «политический момент» — бежать с немцами или оставаться в хуторе при бабах и ждать своей участи. Яростнее всех горячился Афонька; всех он сбивал к тому, чтобы немедля уезжать, а ему особо, как он есть атаманский кучер. Кому-кому уж, а ему, Афоньке, от большевиков послабления не ждать. Нет-нет. Он шало таращил круглые, как у кочета, глаза, брызгал слюной:

— А балачку, чули? Сунут с большевиками косоглазые азияты! Вот те хрест. Коса по спине во какая, на морду страшенные, конем не наедешь. И режут, сказывают, всех под гребло, от старого до малого. Ага.

— Брешешь ты, дед, славно. — Панька чесал затылок.

— Брешу-у? — привскочил агитатор, будто поддетый снизу швайкой. — Молокосос ты ишо в таком деле, во ты кто. Сопля зеленая! Поживи с мое... Да у меня, зна-мо, два сына в батьки тебе годятся.

— Заткнись, — нахмурился полицейский. — Плетей отведать захотел?

— Отпала коту масленица, — Афонька ехидно ощерился. — На-ко, выкуси...

Оська-приймак хихикнул, подмигивая контуженым глазом, опросил:

— Сам-то чего от сынов бежишь?

— Чего... — Афонька вдруг остыл, втягивая поглубже голову в поднятый воротник шубейки. — Поди, им-то, сынам, теперь уж и глаза карги выклевали...

Атаман молчал, не встревал в разговор. Мял заскорузлой лапищей граненый, нечисто выскобленный подбородок, дымил из обеих ноздрей, как разгоряченный от бега конь в морозное утро; по глубоким бороздам на лбу было видно: одолели его вконец думы, неповоротливые, тяжкие, как мельничные жернова. И бричка смазана, и харчи в мешки уложены, и всякое такое тряпье для дальней дороги, а сердцем и всем нутром своим черным глубоко сидел в этой политой потом сальской земле, хуторе, в своей хате под чаканной крышей. С мясом надо рвать.

Сцепились еще два деда, словно кобели на свалке. Трясли измызганными суковатыми костылями, матерно хрипели, дело уже доходило до грудков. Панька Гнида науськивал, хохотал на весь общий двор. Диво, оба драчуна поддерживали Афоньку: стояли на том, чтобы не тянуть даром времени, закладывать лошадей и — с богом. Хоть она, жизнь, за плечами оставлена и немалая, но лишаться света в глазах прежде времени да еще от каких-то нехристей кому охота? Лучше помереть своей смертью...

Прекратили с появлением Сеньки. Вывернулся он на взмокревшей Искре со стороны балки, откуда никого не ждут.

— О! — Панька раскрыл рот. — Искра...

— Папаху зато оставил, — подмигнул Оська. Сенька спрыгнул с седла.

— А арба с бричкой? — не утерпел Афонька. —! Взяли?

— Брать некому, — буркнул Сенька, копаясь в подпругах. — Вот едут...

Атаман поднял глаз, разжал каменные челюстиз

— Это как понимать?

— Удрали все. Еще вчерась. Не застали мы. Молча все переглянулись.

Завел Сенька Искру в конюшню; оттуда, из душной, пахнущей навозом темени, подкинул жару:

— Красные уже в станице. Когда отъезжали утром, обстрел зачали. Румыны там отступают. А наши, видать, из Зимников сунут. По бугру так... Наверно, танки.

Сенька вышел на свет.

— Не... трепись. — Гнида позеленел.

— Хлопцы вон едут рящанские да и дед Тимоха... Первым вскочил Афонька. Затоптался продрогшими ногами, как кочет на навозной куче. Светлая капелька под носом, набухая, раскачивалась и, отяжелев до предела, сорвалась. Заметил он ее поздно, хватил, будто рашпилем, сморщенным рукавом шубейки по пипке носа, подшмыгнул.

— Проваландали мы тута зазря...

Хотел еще что-то сказать, но отмахнулся и тяжелой трусцой подался в хутор. На мокром снегу оставалась за ним разлапистая, не понять, где право, где лево, цепочка следа. За ним увязалось еще двое.

Из-за крайней хаты, сопровождаемые лаем хуторских собак, вынеслось несколько подвод. Впереди — тачанка. На виду развернулись и во весь дух пошли сюда, на колхозный двор. Улюлюкая, горланя на собак, за подводами скакало до трех десятков верховых. Гармошку да ленты с бумажными цветами — свадьба, и только.

Тачанка, разбрызгивая красными колесами снег с грязью, описала по просторному двору вокруг яслей кривую, лихо остановилась на всем скаку у самых дверей конюшни. Кони мокрые, словно выкупанные, в мыле, тяжело поводили провалившимися боками. От них валил пар. Из тачанки молодцевато соскочил светлоусый человек в лохматой кавказской бурке и каракулевой серебристой кубанке с малиновым верхом. Под буркой, на полушубке, красовалась новенькой кожей кобура; касаясь земли, билась о хромовые, заляпанные грязью сапоги кривая, витиевато отделанная серебром сабля.

Подошел вплотную, стал, широко раздвинув кривые в коленях ноги; тяжело уставился набрякшими краснотою глазами на хуторян. Спросил, не разжимая зубов:

— Атаман?

Хуторские поднялись. Атаман, ежась, с трудом проделал шаг.

- Где две брички, верховая лошадь?

— Так я парнишонка посылал, — развел Акиндей длинными, как грабли, руками. — Воротились обратно. Вот и... они.

Во двор въезжали подводы. На арбе правил дед Тимоха; его меринки привязаны сзади, парни слезли где-то раньше.

— Когда?

— Вчерась ишо. Как велено, господин начальник, — обернулся, поискал глазом. — Сенька! Вот он, извольте...

Качура поглядел на Сеньку; глаза его сузились до щелок.

— Воронок, — позвал, не поворачивая головы.

Подскочил Воронок. С выпущенным на сторону смоляным чубом из-под папахи, тоже в полушубке с белой опушкой по груди, весь в ремнях и при сабле.

«Отрезвел после вчерашнего...» — подумал Сенька. Вспомнил, как бежал вчера ночью от забора полиции, — легкая улыбка тронула его побледневшие губы. Глядел он на них, и ему было непонятно, почему так суетится Воронок, расстегивая на ремне желтую лакированную кобуру. И какая-то странная тишина нависла вдруг над общим двором, даже воробьи перестали возиться на издырявленной соломенной стрехе конюшни.

Сухой щелчок, похоже как от кнута с волосяным нахвостником. Воробьи с шумом сорвались и черной шалью, косо, упали на заснеженную крышу амбара.

В конюшне полохнулись кони.

— Постойте, люди! — во весь свой рост поднялся на арбе дед Тимоха. — Я!.. Я это надоумил! С меня спрос!

Сенька повернулся, с удивлением поглядел на кричавшего что-то деда Тимоху и, будто осматриваясь, куда бы прилечь на чистое, повалился на спину, разбросав широко по нетронутому снегу руки. В светлых бровях так и осталось удивление, а в сжатом кулаке виднелся платочек с голубой каемкой...

<< Назад Вперёд >>