Молодая Гвардия
 

       <<Вернуться в раздел ТВОРЧЕСТВО


Белоусова Мария

«ПОСЛЕДНИЙ РАЗГОВОР»

 

 

ПРОЛОГ

 

На исходе лета в подмосковном кардиологическом санатории умирал старик. Считалось, что он лежит на восстановительном лечении после приступа, но старик знал, что дни его сочтены.

Он был угрюм и неразговорчив, морщины на него жёстком, не дряхлом ещё лице говорили о том, что он много страдал. Но ему не сочувствовали: старый хрыч, должно быть, неплохо устроился в жизни, раз мог позволить себе умирать с комфортом. Причиной же его всегдашнего мрачного расположения духа, по всеобщему мнению, была нечистая совесть.

По выходным на поезде приезжала внучка, сердитый вихрастый подросток с облезлым носом. Её приезд никак не отражался на самочувствии старика, во всяком случае, с виду. По обыкновению, они молча завтракали в столовой, почти не глядя друг на друга, как посторонние. Тот, кому взбредало в голову разделить с ними компанию, уже через пять минут начинал второпях давиться едой — до того тягостной казалась ему атмосфера за столиком.

Но это была только внешняя сторона. Дед и внучка, и правда, не питали большой взаимной привязанности, но всё же находили общество друг друга весьма приятным. Пребывая на разных этапах жизни, они переживали до странности похожие чувства отвращения к миру. Прошлое таяло, словно сон, впереди была беспросветность, а ближние, приходившие в восторг лишь от того, что живут, казались законченными идиотами.

После завтрака, прихватив с собой термос компота и отварные куриные грудки, они уходили в парк. Часами бродили по тенистым дорожкам, пестрящим пятнами солнца, лежали в шезлонгах, щурясь на устремлённые в небо кроны деревьев, то тихо о чём-то переговаривались, то дремали. Так проходило время до полдника. После старик отправлялся «на припарки», а внучка, сверкая глазами, носилась по окрестностям на взятом в прокат велосипеде.

 

В один из таких дней вопреки прогнозам зарядил дождь. Подросток, закутавшись в одеяло, лежала поперёк кресла, любуясь сумрачной зеленью сада и тускло блестевшими крышами под низким, словно задымлённым небом. В открытую балконную дверь залетали лёгкие мелкие капли и беззвучно шлёпались на пол.

— Дед, — вдруг спросила она, — твой лучший друг тебя навещает?

— Нет.

— Он умер, да? От старости или заболел?

Старик оторвался от книги.

— Нет, он умер ещё молодым.

— Понятно… Ты любил его?

В шуршании дождя старику послышался сухой треск, с балкона потянуло мокрым железом.

— Мы были знакомы очень недолго, — сказал он. — Но эта встреча решила мою судьбу. Потом он погиб. Я уцелел по чистой случайности. А после не встретил ни одного близкого мне по духу человека.

— За всю жизнь?

— За всю жизнь.

Внучка приподнялась на локте и округлила глаза, старик печально улыбнулся.

— Знаешь, — сказала она, подумав, — со мной то же самое. У моей лучшей подруги сегодня день рождения, а я не хочу идти.

— Почему?

— Не знаю. Иногда хочется заорать на неё, до того она меня раздражает. Хотя ничего особенного не делает.

— Так ты заори. Тогда она что-нибудь сделает.

— А если обидится?

— Ну и что? Уйдёт и перестанет тебя раздражать.

— Скажешь тоже.

— Она же тебе не нравится.

— Ну да, но… Не так это просто, дед.

Дед не стал спорить, спросил участливо:

— А она не обидится, если ты не придёшь на день рождения?

Внучка замялась.

Нет, подруга не обиделась, — дедова болезнь послужила законным оправданием, — но девочка слишком рано усвоила, что излишняя откровенность в общении с человеческими существами вредна и даже опасна. И всё-таки в этот день они с дедом сидели рядом, соединенные полумраком, ненастьем и одиночеством. Она решилась.

— Я сказала, что ты болеешь, а меня заставляют с тобой сидеть.

Лицо старика, секунду назад благодушное, ожесточилось. Не успев пожалеть о глупом порыве, девочка испытала острое разочарование, оттого что единство с дедом оказалось иллюзией. Разочарование быстро сменила злость.

— Так проще, ясно? — огрызнулась она.

— Проще? Что именно?

— Всё! Ты ведь не станешь говорить подруге, что она тебя бесит, а предкам — что тебе тошно смотреть, как они страдают и ненавидят всё вокруг! Терпеть не могу эти рожи! Отстаньте от меня все!

Подтянув колени к подбородку, она отвернулась к спинке кресла и закрыла глаза, давая понять, что разговор окончен.

— Зачем ты лжёшь по таким ничтожным поводам? — холодно осведомился дед.

Она уткнулась носом в одеяло, щёки моментально стали мокрыми.

 

Захлопнув книгу, старик поднялся. Дождь лил уже свободно, от души, стоял, как призрачный занавес, отделяющий его последнее пристанище от остального мира. На пороге балкона собралась лужа.

Старик закрыл балконную дверь и, уперевшись задом в подоконник, стал смотреть на внучку. Она лежала неудобно сжавшись, лицом вниз, беззвучно цедя воздух, изо всех сил стараясь не шмыгать носом.

— Карлики, замученные неврозом, — непонятно произнёс он. — Лицемерие — фундаментальная добродетель.

— Сам ты лицемер, — раздалось из кресла. — Все врут.

— Правда, — ответил старик. — Все лгут. И сами себе, и друг другу. Врагам ли, друзьям — без разницы.

— И при этом все делают вид, что презирают ложь! И ты в том числе!

Всё ещё закутанная в одеяло, внучка выпрямилась в кресле и возмущённо уставилась на старика, красная и взлохмаченная. Он улыбнулся.

— Ты права. Но ты неправильно меня поняла.

— Не хочу я ничего понимать. Оставь меня в покое.

Старик проигнорировал просьбу. Он вернулся на свое место и заговорил:

— Все лгут, все. Думают одно, говорят другое, делают третье. Каждый день, не задумываясь. А между тем ложь — это величайшее человеческое изобретение, способное грязь превратить в золото. Мы же низводим его до уровня подпорки, протеза своих ощущений, чувств, добродетелей, чего угодно.

— У тебя не сходится, — возразила внучка. — Если ложь превращает грязь в золото, что плохого может быть в маленькой лжи?

— Ложь порождает ложь. Однажды ты проснёшься в мире, в котором никогда не хотела жить. И ты не найдешь из него выхода. В лучшем случае ты станешь врать, что тебя обманули. В худшем — что этот мир тебе нравится.

Он говорил так, будто предсказывал будущее, и девочке стало не по себе. На помощь пришёл сарказм.

— Всё как обычно. Врать плохо, но все врут, ложь — философский камень, но пользоваться им не стоит. Зарублю себе на носу.

Старик устремил на неё странно блестевшие глаза.

— Я хочу тебе кое-что рассказать. Историю предательства и жертвы.

Стало тихо. Лиловато-серое дымное небо прильнуло к окнам, наполняя комнату причудливыми тенями. В этот миг случилось что-то очень важное, девочка это почувствовала, но по привычке, не отдавая себе отчёта, сделала вид, что сейчас помрёт со скуки.

— Там есть любовь, — добавил старик. — И потеря. И ложь, которая идёт рука об руку с каждой великой историей, одних обрекая на вечную жизнь, а других — на долгое прозябание в ожидании смерти.

 

 

I. ПОЛИЦАЙ

 

Это случилось очень давно, в стране, которой больше нет, в эпоху, о которой врут много и вдохновенно. По стране шла война. Шла уже целый год, покрывая её просторы трупами и оплавленным железом. Молодой лейтенант очнулся в госпитале после ранения, далеко от дома, в городке, занятом врагами. Он выжил, но лишь затем, чтобы очень скоро погибнуть в лагере для военнопленных.

Он не хотел умирать. Он не мог поверить, что его только начавшаяся жизнь уже закончилась. Она и без войны не баловала его радостями, — с высоты сегодняшнего дня жизнь этого парня и вовсе может показаться убогой, — но тем горше было осознавать, что всё закончится мучительной смертью от голода, болезни или пули в затылок. Это было несправедливо.

Судьба, как это часто бывает, предложила ему два совершенно негодных выхода из положения. Он мог примкнуть к горстке военнопленных, которые собирались бежать из госпиталя и проникнуть за линию фронта, к своим; другая возможность — перейти на сторону врага. Первый путь был высок и труден и мог закончиться смертью, ещё более мучительной, чем в лагере. Второй обещал жизнь, но для этого надо было изменить присяге и отечеству. Не выбор, а злая насмешка.

И всё-таки парень выжил. Он нашёл третий путь — перешёл на службу врагу, дав себе слово жить так, чтобы после войны, чем бы она ни кончилась, ему было не в чем себя упрекнуть. Конечно, это был самообман. Но наш герой был только человеком и верил в то, что говорил. Его выпустили из госпиталя, поставили на квартиру, назначили жалование и продовольственный паёк. Что же до благородных намерений, то за них поблажек не полагалось. Теперь он был полицаем — грязью на сапогах завоевателей.

 

— Опять явились, ироды? — сказала тощая старуха в первой же хате, куда он с напарником пришёл осуществлять реквизицию тёплой одежды. — Что вы всё ходите? Всё ж забрали уже, сколько можно?

— Приказ, мать. Не слышала? — по-хозяйски проходя в комнату, ответил напарник. — Доставай тёплые вещи.

— Нет у меня ничего.

— Давай-давай. На дворе осень. Или хочешь, чтоб твои освободители задницы себе отморозили?

— О ком толкуешь-то?

— Смотри, бабка — пойдёшь у меня как вражеский элемент. Может, ты и бандитов тут прячешь?

— Партизан что ли?

— Да.

— Вон мой партизан, — старуха показала на кровать возле окошка. — Отвоевался.

На кровати под одеялом лежал старик, глаза его были открыты, но он молчал.

Приличных вещей в доме, и правда, не оказалось, зато под стариком нашёлся мешочек соли килограмма на два.

— Паразиты, — говорила им вслед старуха. — Мы же с голоду помрём.

— А ты работать иди. Нечего дефицитом спекулировать.

— Ироды. Кровопийцы. Управы на вас нет.

Напарник только посмеивался. У новобранца горели щеки.

— Постой, Петруха.— услышал он во дворе. — Есть куда отсыпать?

Сначала он даже не понял, что ему предлагают делить добычу.

— А что прикажешь с ней делать? — спросил напарник, неправильно истолковав его взгляд. — Сдать что ли? Пользы от этого ноль, а старуху подставим. Может и на каторгу загреметь, если штраф платить нечем.

— Я имел в виду, — хмуро ответил Пётр, — давай оставим соль старикам. А то и правда с голоду помрут.

— А толку? Не я, так другой реквизирует, а мне тоже жрать охота. Бабка так и так меня ненавидит, и не объяснишь ей, что мы люди подневольные.

Пётр не был законченным гадом, но он взял соль и отдал её своей квартирной хозяйке. Женщина приняла и даже взглянула ласково; он подумал и отдал ещё и кальсоны, почти новые, которыми разжился в этот же день. Из кальсон она сшила подштанники двум своим ребятишкам, и с тех пор между Петром и нею установились приятельские отношения. Женщина не была наивна и не могла не знать, откуда взялась эта соль и эти кальсоны. Но что она могла сделать? Защитить соседей от полицейского произвола было не в её власти, но и отказаться от нежданных даров она не могла — впереди зима, а у неё голодные дети. Она приняла их, тем самым став соучастницей произвола, ведь как ни крути, ей тоже кое-что перепало. И так было всюду. Люди жили одним желанием — перетерпеть, переждать войну.

Пётр был не в восторге от такой жизни, но, как и все, понимал, что может быть хуже, и приспособился. Обычно он вместе с напарником патрулировал улицы: проверял документы у подозрительных личностей и ловил нарушителей комендантского часа. Иногда его отправляли на реквизиции и задержание злостных уклонистов от трудовой повинности. Пётр находил успокоение в том, что не участвовал в гнусностях. Не брал лишнего, не издевался над задержанными, не доносил. Так и жил. Делал своё маленькое дело и надеялся на лучшее.

Пока однажды кто-то не вывесил на бывшей школе имени Ворошилова красный флаг.

 

Заметили его рано утром, седьмого ноября. Сначала разгоняли толпу зевак, потом искали лестницу, потом долго, как зачарованные, глядели на пылающий в пасмурном небе символ их родины. Лезть на крышу не решались: кто-то сказал, что флаг заминирован.

— Может, за минёрами послать?

Робкое предложение было высказано для ушей начальника полиции Соколовского, стоявшего тут же. Это был высокий крупный человек с взрывным характером и тяжёлыми кулаками. Лицо его багровело, глаза под набрякшими веками сверкали, но пока он молчал. Минёров в Красной Шахте не было, ждать их из Луганска пришлось бы полдня.

Пётр глядел на флаг с непонятным чувством. Сперва по незабытой ещё привычке в душе что-то встрепенулось, но потом ему стало неприятно смотреть, как глупо флаг полощется на ветру. Он казался неуместным здесь, чужеродным, как старый друг, который припёрся в дом, когда его давно перестали ждать. Удивляясь самому себе, Пётр вышел вперёд и спросил:

— Разрешите?

Соколовский коротко глянул и молча качнул головой, как делают бодливые коровы. Пётр двинулся к школе, двое полицейских с лестницей неохотно поплелись за ним.

— Наперёд осмотрись там, Петруха! — крикнул вслед напарник.

Поднявшись на второй этаж, они без труда нашли люк на крышу. Крышка была захлопнута; вместо замка в кольца кто-то продел верёвку и завязал её на несколько узлов.

Когда приладили лестницу, Пётр поднялся под потолок и взялся за верёвку.

— Ты смотри там, — сказали снизу. — А ну как рванёт.

— Не боись, — ответил Пётр. Во взрыв он почему-то не верил.

Аккуратно срезав ножом узлы, он приподнял крышку люка и, поскольку ничего не рвануло, осторожно её откинул. На чердаке было темно и пыльно. Место, где установили флаг, он заметил сразу — там была разобрана крыша и виднелась полоска утреннего света. Из дыры торчал конец древка, привязанный к стойке стропил, но ни мин, ни проводов поблизости не наблюдалось.

Когда он вылез на крышу через слуховое окно, на улице приветственно завопили, кто-то даже подбросил в воздух шапку. Вблизи флаг оказался обычной тряпкой, чем-то вроде лоскутного покрывала. Лоскутья были разной фактуры и плотности, разных размеров и разных оттенков красного, — некоторые даже с рисунком в мелкий синий цветочек, тонкие, как женская шёлковая косынка, — хотя издали производили впечатление слитного красного полотнища. С одного края на нём сохранилась жёлтая бахрома, и за неё этот флаг был надёжно примотан к древку. Пётр срезал бахрому и сорвал полотнище. Внизу опять одобрительно загалдели.

 

Встретили его как героя, словно он и правда обезвредил бомбу. Соколовский скучно осмотрел трофей, а потом, уже с интересом, — того, кто его добыл.

— Как звать? — спросил он.

Пётр назвался. Щуплый злой следователь Макаров, крутившийся рядом, стал расспрашивать его о вылазке на крышу. Поспешно записав ответы в блокнот, он забрал покрывало и бросился осматривать место преступления.

Соколовский несколько мгновений буравил Петра глазами, а потом спросил:

— Не страшно было на крышу лезть? А если б там и вправду мина была?

Пётр пожал плечами.

— Не без этого, конечно.

Соколовский рассмеялся.

— Ай да хлопец! Смелый и честный. Зайди ко мне вечерком.

— Что он сказал? — спросил напарник, когда грузная фигура скрылась из вида.

— Зайти просит вечером.

— Фу-ты, ну-ты. Наградить, поди, хочет. За геройство.

Пётр усмехнулся.

— И хорошо же тебе, Петруха, — притворно вздохнул напарник. — Один как перст, делай себе, что хочешь… А если серьёзно, ты с ним поосторожней. Дурной он мужик, нервный.

— Да, я слышал.

— Не так посмотришь — сразу кулаками машет. Гешку Шепелявого видал? Это Соколовский нос ему своротил. А раз мальца одного чуть до смерти не засёк. Прямо на улице, я сам видел. Насилу оттащили.

— За что?

— Молоко продавал в небазарный день. Мамаше его, глупой курице, ещё и штраф заплатить пришлось.

— А раньше он кем работал?

— Бог его знает. Пришлый он, вслед за немцами появился. Как и Макаров, прихвостень его. Этого я бы тоже опасался. Он хоть и жидкий, но подлый.

 

Зайдя вечером в участок, Пётр спросил на месте ли Соколовский.

— Нет, — ответил дежурный. — Но Макаров хотел тебя видеть. Посиди пока, он сейчас занят.

— Это по флагу? — Пётр кивнул на трёх молодых женщин, которые томились на лавке в ожидании вызова на допрос.

Обычно там сидели свидетели и воры с одинаковыми лицами. Петру иногда казалось, что задерживают всё время одних и тех же жуликоватых мужиков, а свидетельствуют против них те же самые старухи. Девушки были другими. Они были напуганы, одна беззвучно плакала.

— Ага, — отозвался дежурный. — Остатки.

— Что, много народу натаскали?

— А то. Макаров дёрнул осведомителей. Те, однако ж, ни сном, ни духом, всего пару адресов дали. Тогда хлопцев погнали выявлять элементы, ну и пошло-поехало.

Пётр ушёл в конец коридора и встал у окна. Ему было жаль девушек, но он ничем не мог им помочь. Он стал думать о людях, которые вывесили флаг. Попались они или нет? И если нет, то думают ли о тех, кто теперь пострадает из-за их никому не нужной выходки.

— Василенко! — крикнул дежурный. — Зайди!

Макаров сидел за столом, делая пометки в каких-то бумагах, наверное, в протоколах допросов.

— Проходи, Василенко. Садись.

В кабинете справа от стола стояло кресло, а перед столом — табурет. Пётр сел на табурет. Несколько минут Макаров не обращал на него никакого внимания. Кончив черкать, он достал свой блокнот и внимательно изучал каракули, сделанные утром возле школы. Потом вдруг поднял глаза и спросил:

— Откуда ты знал, что флаг не заминирован?

От неожиданности Пётр замешкался.

— Я не знал.

— Тогда зачем полез? Жить надоело?

Пётр опять не нашёл, что ответить.

— Я не думал об этом, — сказал он, помолчав. — Наверное, понадеялся на авось.

— Понятно, — Макаров уткнулся в блокнот. — Ты у нас бывший красноармеец, так?

— Да.

— Комсомолец?

Это был допрос. Петру вспомнился госпиталь и душный кабинет главного врача, где он разговаривал с вербовщиком.

— Вступил в сороковом году, — сказал он, — под давлением коллектива. Сжёг билет через месяц, после ареста отца.

— За что его взяли?

— Он был бригадиром фрезеровщиков на заводе. У них там старые станки встали за пятнадцать минут до окончания смены. Он и отпустил всех по домам. Его осудили на три года.

— Ты обиженный, значит. Идейный. Это хорошо.

Петру послышалась издёвка. История про отца была выдумкой от первого до последнего слова.

— Так что с флагом?

— Что?

— Видел там что-нибудь интересное? Следы, окурки?

— Да вроде нет.

— Подумай, — и следователь снова сделал вид, что углубился в бумаги.

Пётр пожалел, что не оставил флаг болтаться на крыше до приезда минёров. Когда он уже представил, как Макаров выходит в коридор, возвращается с парой хлопцев, и те начинают его избивать, дверь открылась, и в кабинет вошёл Соколовский.

Макаров встал, Пётр вытянулся в струнку.

— А, Петруша, — сказал начальник приветливо. — Хорошо, что ты здесь. — Затем сел в кресло и, расстегивая пальто, обратился к Макарову: — Рассказывай.

— Пока арестовано восемь человек, все неблагонадёжные.

— На-ка, — Соколовский сделал знак рукой.

Пётр сообразил, что начальник обращается к нему, взял с его колен пальто, повесил на рогатую вешалку и прислонился спиной к стене.

— Признание есть?

— Не совсем.

— И что канителишься?

— Версию отрабатываю, даже две. Появился новый подозреваемый.

Макаров многозначительно посмотрел на Петра.

—  Вот он, — Макаров ткнул в Петра пальцем, — полез на крышу, когда все думали, что флаг заминирован. Скорее всего, он знал, что взрыва не будет, потому что знает тех, кто эту тряпку там вывесил. Или… — Макаров выдержал паузу. — Он им сочувствует. И помчался на место преступления раньше всех, чтобы избавиться от улик.

Пётр похолодел.

— Он бывший красноармеец. И комсомолец, — припечатал следователь.

— Что ж ты, гнида, — раздалось в полной тишине, — парня мне портишь? Гэбиста из себя строишь. Нашёлся один смельчак среди крысиной своры, а ты мне его в большевистские ублюдки записываешь?

Соколовский выпрямился в кресле и уставился на Макарова; потом взялся руками за подлокотники и всем телом подался в сторону следователя. Шумно дыша, он распространял по кабинету запах алкоголя. Следователь отвёл глаза.

— Ты мне не финти, а говори по делу: кто это был? Подполье, партизаны?

— Да какие тут партизаны, — сказал Макаров. — И про подполье никаких сигналов не поступало.

Макаров не врал. Заняв пост следователя во вспомогательной полиции, он собирался делать карьеру и обзавёлся сетью осведомителей, тайных и явных, причём первых было гораздо больше, чем вторых. Среди обычных людей тоже находились доносчики, так что Макаров знал, о чём говорит.

— Народ у нас в высшей степени сознательный.

— А флаг откуда?

— А бог его знает.

Соколовский возмущенно фыркнул.

— А ты что думаешь? — повернулся он к Петру.

Чувство самосохранения подсказывало прикинуться дураком.

— Да разве это флаг? — как мог беспечно проговорил Пётр. — Скатерть обычная, хулиганьё шутки шутит.

— Нет, мил-друг, — снисходительно возразил Соколовский. — Она хоть и скатерть, да только не простая. Ты на календарь посмотри. И вот на это…

С этими словами он достал из кармана мятый серый прямоугольник и протянул Петру. Парень приблизился и осторожно развернул сложенный вчетверо лист бумаги. Это была листовка со сводкой о положении дел на фронтах. Причем не с фальшивой пропагандистской сводкой, какие распространяло оккупационное правительство, а с настоящей, пришедшей с другой стороны, — от сражающейся, ещё не побеждённой страны.

 

— Откуда? — спросил Пётр, впиваясь глазами в листовку.

— Оттуда, — ответил Соколовский, чрезвычайно довольный произведённым впечатлением. — И вот ещё на, посмотри.

Он вытащил ещё один клочок бумаги, на котором корявыми печатными буквами цветным карандашом было нацарапано: «Холуям пощады нет, всех спровадим на тот свет».

— Такие записки кто-то клеил на двери участка сразу после прихода немцев, — объяснил Макаров. — Помню, было ещё две: «Если колбаса дороже, получай по сытой роже» и «Ешь ананасы и рябчиков жуй, день твой последний приходит, холуй».

Пётр невольно восхитился наглостью отчаянных храбрецов.

— Кто их писал? — спросил он.

— Мы решили, что какие-то красные недобитки, потому как самых ярых коммунистов немцы истребили первым же порядком.

— Их поймали?

Макаров покачал головой.

— Сам видишь, явно убивать немцев записки не призывают, так что я завёл дело о хулиганстве. Мы намеревались поймать поэта с поличным. Но писать он скоро перестал, и до второй волны репрессий дело так и не дошло.

— Тогда смеялись, а теперь вот — получите, — Соколовский безмятежно откинулся на спинку кресла.

— Это тоже приклеили на двери участка?

— Молодец, Петро! Хорошие вопросы задаёшь!

— Нет, — скучно ответил следователь.

— Не в руки нам листовочку принесли, а у церкви и ещё чёрт знает где разбросали, — пояснил Соколовский.

Пётр ещё раз осмотрел листовку. Она поздравляла красношахтинцев с праздником Великого октября, призывала к стойкости и сообщала вчерашнюю сводку. Всё это было написано от руки мелкими печатными буквами. А вот обращение «Дорогие товарищи!» и финальный призыв «Смерть фашистским оккупантам!» были оттиснуты типографским способом.

— Ну и что ты думаешь? — заговорщицки улыбаясь, обратился к Петру начальник. — Это те же самые люди?

Пётр мог не отвечать, мог продолжать разыгрывать дурака, но на него нашло какое-то наваждение. Он был рад, что его перестали подозревать и даже приняли за своего.

— Те же, да не те, — проговорил он. — Поумнели. Обзавелись типографией и радиоприёмником.

— Во-о-от!

Следователь хотел вставить слово, но Соколовский досадливо отмахнулся.

— Макаров, вон, каждый день мне докладывает, мол, случайные обыски результатов не дали. Но я мыслю так: даже если нет у местных ни радио, ни станка, то кто их этими листовками снабжает?

Ответ напрашивался сам собой.

— Что за парень! — Соколовский смотрел на Петра, как на гения сыска. — Когда у тебя смена?

— Завтра вечером заступаю.

— День отдохни, заслужил. Приходи с утра послезавтра. Будешь помогать Макарову ловить партизан.

Соколовский поднялся, забрал у Петра листовку с запиской, надел пальто и шагнул за порог.

— Нет здесь никаких партизан! — крикнул Макаров вдогонку.

В ответ лишь хлопнула дверь.

 

— Здесь тебе не Брянщина, — говорил Макаров через день, передавая Петру тощее партизанское дело. — Степь насколько хватает глаз, да жидкие полоски леса кое-где: ни лагерь разбить, ни огонь развести. А сидя по балкам, много не навоюешь. Любой самолёт за двадцать километров видно — где прикажешь доставать продовольствие с боеприпасами?

Он криво усмехнулся.

— Но даже не это главное. Все партизанские отряды в округе были ликвидированы почти сразу после прихода немцев. И это мне известно из достоверных источников.

Это была горькая правда. Партизаны в тех краях не протянули и месяца. Часть — побросали оружие и попрятались, ещё часть — перебежали на сторону врага. Оставшиеся были схвачены и убиты, их выдали сбежавшие, чтобы выразить свою верность новой власти и уцелеть.

Возразить было нечего, но Пётр попытался:

— Откуда тогда листовка?

— А вот сам и выясни. Мне и без партизан забот хватит.

Из восьми неблагонадёжных, арестованных по подозрению в анти-германской деятельности, — то есть вывешивании флага, — Макаров отобрал самых подозрительных, и передал дело в жандармерию. Немцы, в свою очередь, отправили несчастных на доследование в Луганск — там у них находился отдел гестапо. Прямых улик у следствия не было, только оговоры.

В целях профилактики был ужесточён надзор за бывшими комсомольцами и коммунистами. Все они состояли на учёте, как неблагонадёжные, и были обязаны ежедневно являться в участок на отметку.

Планомерно проводились обыски. Искали разные вещи, уличающие хозяев в сношениях с партизанами и прочей подрывной деятельности, в первую очередь — оружие и радиоприемники. Список был довольно длинный: боеприпасы, запрещенная литература, химические препараты, фотоаппаратура, компасы, записи политического содержания, пачки чистой бумаги, пустые бутылки, портреты поверженных вождей и тому подобное. Соколовский поставил задачу до нового года обыскать в городе каждый угол.

Дома обрабатывались не по порядку, а вразнобой, чтобы люди не успевали подготовиться. Пётр, как специальный помощник следователя, должен был контролировать исполнение всех этих мероприятий и докладывать о результатах лично Соколовскому. К нему же должны были стекаться сведения от осведомителей, которыми Макаров наводнил город. Результатов мероприятия не давали. Сведения тоже не стекались, потому что Макаров передал Петру только явных осведомителей, и все они молчали. Даже листовок со сводками полицейские больше не находили. Новоиспеченный следователь не оправдывал надежд.

И всё же, по неведомой для Петра причине, Соколовский приблизил его к своей персоне. То ли потому, что продолжал считать Петра исключительным храбрецом, то ли хотел иметь при себе адъютанта, высокого, статного и смышлёного. Теперь Петру приходилось повсюду сопровождать Соколовского и выполнять его поручения: не только бегать с приказами, но и занимать стол в ресторане, отвозить его, пьяного, домой и сдавать на руки благоверной.

— Ох и ловок же ты, Петруха, — слышал он от бывших товарищей- патрульных. И непонятно было, завидуют ему или упрекают.

С Макаровым у него сложились отстранённо-вежливые отношения. Следователь считал помощника выскочкой, хотя и довольно способным, и не упускал случая поддеть его самолюбие. Пётр со своей стороны старался быть почтительным и лишний раз не переходить Макарову дорогу.

— Скажи мне, друг Пётр, — говорил ему Макаров, — как продвигаются поиски партизан? Успеваешь ли ты, между побегушками, исполнять свои прямые обязанности?

— Так точно, господин начальник, — отвечал Пётр, вставая навытяжку, — успеваю. Вот только результатов пока никаких.

— А что я тебе говорил? — спрашивал Макаров. — Может, ты как-нибудь намекнул бы своему превосходительству, что личный состав мне необходим для решения других, более насущных задач.

 

В это время городские власти активно проводили вербовку рабочих на выезд в Германию. Завлекали, в основном, молодежь, крепких здоровых парней и девчат. В пропагандистских статьях писали, что за границей их за пару лет обучат любой профессии, от няньки до специалиста завода, а потом, если будет угодно, все они смогут вернуться на родину, чтобы поднимать её из руин. И всё же добровольно вербоваться никто не хотел. В городе ходили упорные слухи, что работать на чужбине не так уж и сладко, что в трудовых лагерях люди мрут от непосильной работы.

И вот в конце ноября немцы обещали пригнать пустой состав с теплушками, на котором предполагалось вывезти партию завербованных. До плана вербовочная комиссия не дотягивала, поэтому всю уклоняющуюся молодёжь надо было отлавливать и вербовать насильно. Макаров приостановил обыски и отрядил всех людей на облавы. Пётр малодушно радовался, что ему не приходится в этом участвовать.

К началу декабря партия была наконец-то сбита, всем завербованным разослали повестки и стали ждать поезд. И тут сгорела биржа труда.

Ночные караульные, как они потом объясняли, «приняли известно что для сугреву и закемарили». Когда очнулись, она уже полыхала. Горе-часовых секли, оштрафовали, с позором выгнали со службы и отправили на принудительные работы. На тушение согнали десятка два гражданских с вёдрами и до самого утра возили на телеге воду из реки.

Соколовскому было приказано установить причины возгорания и доложить о результатах следствия. Макаров ходил злой. Во время тушения гражданские залили и затоптали все следы, из осведомителей он тоже ничего путного не выжал. Долго и нудно допрашивал работников биржи. Женщины плакали, но по всему выходило, что в подсобке был какой-то запас керосина для ламп и для примуса, и, то ли топка не до конца прогорела, то ли кто-то её не закрыл, или бросил окурок, или забыл потушить треклятую же лампу или примус. Соколовскому очень не нравились такие результаты следствия.

— Ты на календарь посмотри! — орал он.

Дело было в том, что пожар случился сразу после пятого декабря. В советское время это тоже был праздник — день сталинской конституции. Биржа труда на оккупированной территории была главным органом надзора за населением, а в огне погибла огромная часть документов на всех работающих, и что важнее — на завербованных. За срыв поставки рабочей силы в Германию командир жандармского поста обещал Соколовскому загнать его на фронт.

— Не знаю, саботаж это был или нет, — сказал Макаров глубокой ночью, запирая в шкаф опросные листы погорельцев, — но работа наша осложнилась капитально.

— Это могли быть партизаны, — предположил Пётр. — Спалили биржу, чтобы спасти молодёжь от угона в Германию.

— Может быть. Но те, кто теперь попрятаться не успеет, спасибо им точно не скажут.

Через день начались повальные облавы. Полицейские оцепляли какой-нибудь участок, хватали без разбора весь молодняк и группами конвоировали в пустое здание школы, вроде как на фильтрационный пункт. Там проверяли документы. На всех, у кого не было трудовой книжки, секретари биржи тут же выписывали новые аусвайсы, как на выезжающих на работу в Германию. А потом завербованных держали в школе до самого отъезда. Пётр не мог спокойно об этом думать. Ему казалось, что теперь-то немецкое командование должно надавать Соколовскому по шее за произвол. Он всё ещё хотел верить в лучшее. Макаров рассмеялся.

— Открой глаза! — сказал он.

 

Пётр был не дурак. Он видел, что с лета обстановка переменилась, причём не в пользу завоевателей. Вместе с отступающими румынскими частями в город просачивались вести из-под Сталинграда; обмороженные, завшивевшие румыны были словно бельма на глазу. Сопровождая Соколовского на встречи с начальником жандармского поста, Пётр слушал разговоры и убеждался, что всё и правда так плохо, как кажется.

Уличные мальчишки стали бросаться в патрульных грязью, — пусть даже издалека и, при удачном поражении цели удирая во все лопатки, — но это был отчётливый признак, что в умах взрослых власть завоевателей пошатнулась. Ещё отчётливей это было видно из протоколов происшествий. Участились кражи и грабежи, стопка дел на столе у Макарова росла как на дрожжах; после убийства стариков Пономарёвых, известных на весь город спекулянтов, пришлось даже взять помощника. Это был юрист из городской управы, и в уголовном праве он смыслил не больше Макарова.

В середине декабря бургомистр решил открыть увеселительный клуб для поднятия морального духа населения, устраивать танцы, крутить немецкое кино, а молодняк — из тех, кто уцелел после вербовки, — вызвался организовать при клубе струнный оркестр. Затея как будто сработала. В пустовавшем прежде доме культуры с утра и до вечера толкались подростки с гитарами, балалайками и бубнами. Дверь почти не закрывалась, кто-то  вбегал, кто-то выбегал, и до прохожих то и дело доносились пение, музыка, взрывы смеха. Патрульные, по наставлению Макарова, время от времени заходили внутрь, — погреться и наугад проверить документы, — просто чтобы сачки не расслаблялись. Сначала у них шёл отбор музыкантов, причем, как показалось Петру, принимали даже тех, кто играть-то толком не умеет.

В эти дни он был мрачен. До сих пор, пока наша победа была лишь отдалённой вероятностью, он тешил себя надеждой, что ему не в чем себя упрекнуть. Теперь же все его добродетели — не брал, не издевался, не доносил — меркли в сравнении с единственным фактом: он изменил Родине, в военное время служил врагу. Он роптал на судьбу, что не желала давать ему послабления: больше всего на свете он хотел свернуть с пути, на который ступил полгода назад, но в этом  забытом всеми городишке не было ни одного партизана.

Его возмущали и местные жители. Сколько раз, рискуя нарваться на тайного осведомителя, он заводил разговоры о подпольной борьбе, но эти трусы, терпилы и доносчики либо пугались, подозревая в нём провокатора, либо отшучивались, как будто не понимали, о чём идёт речь. Откровенные беседы получались только с бывшим напарником. Примерно после третьей тот признавался:

— Мне и самому тошно. Будь наша воля, мы бы хоть завтра к партизанам ушли. Только куда?

Они пили самогон и закусывали дефицитным салом, которое приносил Пётр.

— Ничего, — как-то раз сказал бывший напарник. — Дождёмся наших, и тогда за всё с них спросим. За всё. — Он даже пристукнул кружкой по столу и пытливо посмотрел Петру в глаза. Потом не выдержал и торопливо попрощался.

«С кого — с них?», — хотел спросить Пётр и не спросил. Было и так понятно, что напарник тоже не хочет себя ни в чём упрекать.

 

В субботу на стене клуба появилась рукописная афиша — в воскресенье состоится эстрадный концерт. В программе значилось три номера: декламация стихов под аккомпанемент оркестра, оркестровое исполнение русских романсов и песня на стихи Рудольфа Грейнца под аккомпанемент оркестра. Понятное дело, оркестр хотел себя показать.

Пётр на концерт не пошёл. Он сидел в углу, который ему выделили в кабинете Макарова, и приводил в порядок мысли. Мыслей, в общем-то, не было никаких. Была только записка со стихами, листовка со сводкой Совинформбюро, похожий на покрывало флаг и сгоревшая биржа труда. Флаг и листовка появились одновременно. Как и пожар на бирже, они, казалось, были приурочены к бывшим советским праздникам. Всё это могло быть простым совпадением.

Он сидел и разглядывал листовку.

«Дорогие товарищи».

«Смерть фашистским оккупантам».

«В течение 6 ноября наши войска вели бои с противником в районе Сталинграда, северо-восточнее Туапсе и юго-восточнее Нальчика. На других фронтах изменений нет. Нашими кораблями в Балтийском море потоплен немецкий транспорт водоизмещением в 15.000 тонн. За 5 ноября нашей авиацией уничтожено 110 немецких автомашин с войсками и грузами, разбито 40 железнодорожных вагонов, подавлен огонь 4 артиллерийских батарей и 28 пулемётных точек».

«Дорогие товарищи»… Печатная строчка неровная, оттиск неравномерный, буквы словно от разных шрифтов; рукописный текст — убористый, аккуратный. Потом опять печатный кусок, кривой, пляшущий.

Петра поразила внезапная мысль. Он вытащил флаг и воззрился на грязное мятое полотнище. Красные лоскутки, кусочки ткани — и все разные. Сходство с листовкой было очевидным.

— Они одинаковые, — произнёс Пётр.

— Что-что?

У парня ёкнуло сердце. В дверях, в расстёгнутом полушубке, без шапки, стоял Макаров.

— Да так, — ответил Пётр, стараясь не подавать вида. — Мысли вслух.

— О партизанах? И что надумал?

Макаров повалился в кресло и, запрокинув голову назад, прикрыл глаза. Было заметно, что он выпил. После концерта вся городская знать подалась на банкет в доме бургомистра.

— Да ерунда какая-то получается, — Петр махнул рукой.

— Какая? — не отставал следователь.

— Вот вы говорите, партизан нет…

— А ты не веришь? Думаешь, они по сугробам сидят, как деды морозы?

— Но листовка откуда-то взялась. Кто-то её написал.

— Кто-то написал, да.

— А где приёмник, где типография?

— И что важнее: где другие листовки? — Макаров приоткрыл один глаз. — Задай себе этот вопрос, и многое прояснится.

Пётр задумался.

— Может, мы плохо ищем, — предположил он. — Или люди их очень хорошо прячут.

— Люди, —  хохотнул Макаров. — У людей других забот полно, чем листовки прятать.

— И всё-таки… Это вести с Родины. Надежда.

Пётр спохватился, что сказал слишком много, и прикусил язык. Но Макаров и бровью не повёл.

— Молодой ты ещё, — проговорил он. — И сразу видно — бывший комсомолец. Лозунги на тебя действуют, призывы. Ничего. Жизнь, она мозги вправляет. Столкнёшься с проблемами посерьёзней, чем были в школе…

Тут Макаров себя оборвал и лукаво посмотрел на Петра.

— Хотя постой, ты ведь уже столкнулся. Ты как в полицию-то попал?

Пётр вспыхнул.

— Ну ладно, ладно, — миролюбиво сказал Макаров, — не бычись. О надеждах и долге хорошо рассуждать в тепле и довольстве, а не в реальном житейском болоте. И не жди от людей сознательности. После недавней вербовки они сами растерзают первого же партизана, который к ним сунется.

— Но ведь кто-то из них написал листовку.

— И она ничего не изменит. А написал её наивный идиот. Скорей всего, ему случайно удалось послушать сводку. Или же он её выдумал. А его типографский станок, который он явно собрал из дерьма и палок, развалился уже после первой печати. Если я его поймаю, то накажу в первую очередь за глупость. Всё. Больше здесь думать не о чем.

Пётр посмотрел на листовку. Она перестала казаться таинственной и значительной.

— Василий Александрович думает по-другому, — сказал он упрямо. — Он уверен, что это дело рук партизан.

Следователь усмехнулся.

— Это не моя головная боль.

— Но ведь он требует их найти. Даже выгнать вас грозится.

— Соколовскому плевать на партизан. Он за шкуру свою трясётся, перед немцами выслуживается. А я и без них не пропаду.

Макаров снова откинулся на спинку кресла и закрыл глаза.

— Кстати, я что пришёл-то, — помолчав, сказал он. — Соколовский там разошёлся, у бургомистра. Забери его, пока он кого-нибудь не зашиб.

В предновогодние дни Соколовский пил больше обычного. В тот вечер Пётр долго лил ему на голову холодную воду и укладывал в постель. Начальник бредил: то ругался, то слал ему божеские благословения, то умильно трепал по шее и спрашивал, как ему живётся и всего ли хватает. А один раз посмотрел на парня совершенно трезвыми глазами и сказал:

— Народ нас ненавидит, ждёт прихода Красной армии. Так что живи, Петруша. Пей, гуляй. Всё равно нам скоро бошки поотрывают.

 

 

II. ПОДПОЛЬЩИК

 

О том, что неизвестные планируют взорвать дирекцию угольной промышленности, Пётр узнал за полтора дня до диверсии, утром тридцатого декабря. Предыдущую ночь он почти не спал, потому что накануне вечером кто-то обокрал армейскую почтовую машину. Она заглохла возле городской управы и стояла без водителя и охраны; как показала ревизия, воры утащили шесть или семь мешков с письмами и посылками. Обыск близлежащих домов прошёл впустую. Поскольку в посылках были сладости и сигареты, Макаров предположил, что краденое всплывёт на рынке; ждать базарного дня не рискнули и пошли трясти известных спекулянтов, торгующих из-под полы. И вот тогда-то Соколовского вызвали в жандармерию.

Как выяснилось, в одной из соседних деревень жил комиссар партизанского отряда, сразу после оккупации добровольно перешедший на сторону немцев. Сдав новому начальству известных ему партизан, человек завербовался в тайные агенты. И вот к нему, соблюдая всяческие предосторожности, пришёл молодой мужчина, желавший бороться с захватчиками.

Агент взял его на заметку, посоветовал легализоваться при немцах и собирать надёжных людей. Парень на какое-то время пропал, но потом снова явился и сообщил, что связался с отрядом патриотов, которые могут совершать диверсии, но не имеют для этого достаточно средств, а именно — мин. Бывший комиссар заверил, что за минами дело не станет, лишь бы план диверсии был толковый. Через несколько дней молодой человек принёс ему план подрыва дирекции угольной промышленности.

Надо сказать, связной был осторожен. Объект подрыва был единственной конкретной деталью, которую он сообщил о себе и таинственных диверсантах. И всё-таки здесь он лопухнулся, эти сведения говорили о многом. Бывший комиссар, однако, решил, что два партизана лучше, чем один, и назначил связному ещё одну встречу, на которой тот получит мины в нужном количестве и даже с запасом. На эту встречу молодой человек не пришёл.

Дирекция должна была взлететь на воздух в новогоднюю ночь. Времени оставалось мало, надо было срочно установить хотя бы имя связного. Это оказалось просто. Помог ещё один лопух, который изначально привёл связного в лапы к бывшему комиссару. Выбили из него имя или он проболтался — этого Пётр не знал. Связным оказался Евгений Малышев, директор клуба, что в середине декабря открыл бургомистр. Молодой совсем парень, чуть за двадцать, не больше.

 

Соколовский, даром что был унизительно обруган командиром жандармского поста за нерадивость, торжествовал.

— Что я вам говорил, туда-растуда? — горячился он. — Вот они листовочки-то, вот они флаги!

Жандармы усилили охрану всех стратегических объектов, а к директору клуба Макаров приставил шпиков. Весь день Малышев просидел дома, утром тридцать первого ненадолго забежал на работу, принёс на биржу справку от врача и снова засел на дому, словом, вёл себя, как типичный сачок. А вечером в дирекции начался новогодний банкет.

На банкет собралась вся городская верхушка: начальник жандармского поста и его вахмистр, глава дирекции и горный инженер, унтеры-переводчики, бургомистр и Соколовский, и много других мелких сошек из городской управы и биржи; русские пришли с жёнами, немцы — с подругами; гуляли до полного забвения. Гостем банкета был немецкий промышленник, чья фирма надеялась завладеть местными угольными шахтами.  Не пришли только диверсанты.

Малышева арестовали на дому, в три часа ночи. Били до рассвета.

— Говори! Говори! Говори!

Сначала он всё отрицал. Потом отмалчивался. Потом только хрипел. Несколько раз его приводили в сознание; когда ничего уже не помогало, утащили в одиночную камеру.

Поскольку дома у директора не нашли ни оружия, ни взрывчатки, да и вообще ничего, что могло бы указать на след таинственных диверсантов, когда посветлело, полицейских погнали обыскивать клуб. Он располагался в большом двухэтажном особняке, до войны это был дом культуры имени Горького. Сейчас он пустовал, обихоженным был только зрительный зал на первом этаже и две прилегающие к нему подсобки, которые занял струнный оркестр.

Пётр отправил часть людей обыскивать подвал и подсобки, а сам с тремя хлопцами поднялся на второй этаж, в кабинет директора.

— Ну и грязюка, — поразились хлопцы. — Да он тут и дня не сидел. Директор.

Помещений, похожих на кабинеты, было ещё три. Копаться начали во всех сразу, потому что искать было, собственно, и негде: пустые тумбочки с отломанными дверцами, столы с вывороченным нутром — везде только холод и запустение. Пётр заметил, что стульев не было ни одного.

— Полы, что ль, отковыривать? — спросили у него.

— Погодите.

В одном кабинете за громоздким, некогда застеклённым шкафом обнаружилась узкая дверь в чулан, а за нею — все стулья, наваленные до потолка вперемешку с какой-то ветошью и деревянным ломом.

— Разобрать, — сказал Пётр.

Хлопцы начали разбирать. Разнокалиберные, обшарпанные, колченогие, какой без спинки, какой без сиденья, стулья выстроились в длинный ряд, они показались Петру смущёнными калеками. А в глубине чулана в двух холщовых мешках обретались недавно похищенные почтовые посылки. Часть из них была вскрыта.

— Вот же они, родимые! — обрадовались полицаи.

— Табак, ребята. И шоколад.

— Цукерки и цигарки.

— А директор-то прыткий малый! Везде поспел.

— Нам теперь за это премия полагается.

— Как же, дождёшься от них.

Угомонившись, потащили мешки на улицу. Молчали так, что Пётр сообразил: не будь его здесь, цукерки и цигарки перекочевали бы за пазуху полицейских. Узнав о находке, Макаров тут же распорядился арестовать администратора клуба и оркестр в полном составе — если сопляки помогали Малышеву обокрасть почтовую машину, рассудил он, они же с большой вероятностью и были тем отрядом патриотов, которые собирались взорвать дирекцию. После ареста добиться признания не составит особого труда, хоть один — да заговорит, а дальше пойдёт цепная реакция. Соколовский ходил в именинниках.

 

Весть о том, что в клубе имени Горького арестовывают членов оркестра, стремительно облетела город. Всего их было семнадцать человек, но сразу удалось повязать только тех, кто утром, ничего не подозревая, явился на работу. Подростков рассовали по камерам и стали по одному вызывать на допрос. Этих сразу не били, сначала только запугивали.

— В камере твой директор, слезьми кровавыми умывается, — не спуская с задержанного тяжёлого взгляда, мрачно сообщал Соколовский.

— Нам всё известно, — объяснял Макаров и участливо предлагал задержанному чистосердечно признаться.

За кражу у солдат вермахта полагался расстрел, поэтому помочь в поимке диверсантов соглашался каждый второй, но даже Соколовскому было понятно, что щенки ни черта не знают. Начальник выходил из себя, отвешивал оплеухи, размахивал кнутом; участок оглашался криками и плачем. Допрашиваемые сходились в одном: в оркестре заправляли руководитель с администратором, а до войны они оба были видными комсомольскими активистами. Этих двоих Макаров отметил сразу. После ареста он распорядился посадить их в разные камеры, но с допросом не спешил.

Пока проводились обыски в клубе и на квартирах задержанных, Макаров велел Петру изучить личные обстоятельства главных подозреваемых. Специальный помощник не узнал ничего интересного. В подозрительных делах они замечены не были, по данным паспортно-адресного стола, проживали в городе легально и дисциплинированно ходили отмечаться. Администратор ни разу не покидал места жительства, а руководитель оркестра на четыре дня отлучался в окружной центр; было это в середине октября, он получил необходимое разрешение и вернулся в срок со всеми полагающимися отметками в пропуске. Бывший комиссар тоже не смог ничего сообщить: имен их он раньше не слышал и ни того, ни другого прежде не встречал.

— Они это, больше некому, — говорил Соколовский. — Кабы не этот умник, я бы развязал сучатам языки.

— Вы хотите предъявить немцам отряд диверсантов или трёх мёртвых комсомольцев, которые ни в чём не признались? — возражал ему Макаров. — Не мешайте работать.

Макарову не понравилось, как бестолково прошли допросы директора клуба и подростков-музыкантов, и теперь он хотел действовать наверняка. Он не был настоящим следователем, но элементарное представление о человеческой психологии всё же имел. Откладывая допрос, он рассчитывал, что мальчишки, оправившись от первоначального потрясения после ареста, поразмышляют о жизни и станут сговорчивей; к тому же неведение порой пугает сильнее, чем кнут и красная морда Соколовского. Это во-первых. Во-вторых, он рассчитывал развязать им языки ещё до допроса и прибёг к своему любимому средству — осведомителям. В камерах с диверсантами ожидали своей участи воры, расхитители, убийцы и уклонисты от трудовой повинности, поэтому недостатка в агентах у Макарова не было.

— Если не сваляем дурака, всё устроится как нельзя лучше, — говорил он.

Оружия, взрывчатки, бикфордова шнура, бутылок, планов дирекции и леса, где скрываются партизаны, у задержанных не нашли. В камерах они тоже ничем себя не выдали. Один был весь сосредоточен на музыкантах, попавших в камеру вместе с ним, кому-то слал ободряющий взгляд, кому-то — слова поддержки, и всё повторял тихим голосом: «Ничего, ничего. Разберутся. Скоро всё закончится». Другой сидел в углу, сцепив пальцы рук, замкнувшись в себе, ни на кого не глядя и ни с кем не разговаривая.

На Петра навалилась тоска. И хотя следствию было не за что ухватиться, он был полон мрачных предчувствий. Он понял слова Макарова в единственном смысле — мальчишкам не спастись, даже если о подрыве дирекции они узнали только сегодня, не спастись, даже если они и понятия не имели, какая заначка забазирована в их клубе, потому что существо дела состояло совершенно в другом. Независимый Макаров был заинтересован в немцах гораздо сильнее, чем казалось на первый взгляд.

 

К допросам приступили поздно вечером. При полном отсутствии прямых доказательств на руках у Макарова было два козыря: признанный диверсант директор, лежавший в одиночке без сознания, и фамилии четверых членов оркестра, которые ускользнули от арестов. Следователь был полон решимости хорошо эти козыри разыграть.

Сначала вызвали утешителя, так как Макаров посчитал его наиболее перспективным. Это был администратор клуба, Иван Зимаков; руководителя оркестра звали Виктор Тербацевич, обоим начальникам было лет по восемнадцать. Оба допроса Макаров начал одинаково. После формальных уточнений имени, возраста, национальности и прочего, он убедительно произнёс:

— Нам всё известно. Тебе лучше всё рассказать.

Зимаков, который, оказавшись на табурете перед столом Макарова, словно отключился от окружающего мира, невесело улыбнулся и сказал, ни на кого не глядя:

— Зачем рассказывать, если вам и так уже всё известно.

Тербацевич промолчал, но по глазам было видно, что подумал он то же самое. После летаргии в камере, этот, напротив, вынырнул на поверхность собственного сознания. Когда его привели, голубые глаза скользнули по кабинету, заметив и список музыкантов с жирными галками против четырёх фамилий, и засохшие капельки крови, брызнувшие на стол из рассечённых кнутом Соколовского чьих-то скул и бровей, и осколки очков Зимакова на запятнанном липком полу, и Петра возле рогатой вешалки, стоявшего с бледным, растерянным лицом.

— Ваш директор во всём признался, — уверял Макаров, — рассказал подробный план диверсии, как именно вы собирались взорвать банкет в дирекции угольной промышленности. И ваши… — он глядел в список и зачитывал четыре фамилии, — тоже задержаны и дают показания в тюрьме в Ровеньках.

— Я ничего об этом не знаю, — отвечали подозреваемые, — я просто работал в клубе.

В разгар допроса Зимакова Макаров дал знак сходить за директором клуба и приволочь его в кабинет, пусть даже и без сознания.

— Хлопцы так его отделали, что видок напугает кого угодно, — объяснил он Петру перед началом допроса.

В узком тюремном коридоре Пётр столкнулся с врачом.

— Что? — спросил Пётр.

— Что-что, — ответил врач сердито, — кончили парня, изверги.

Макаров терял терпение.

— Твоё участие в краже посылок уже доказано, и за это тебя расстреляют. Это ужасно. Наказание слишком сурово, но таковы законы военного времени, законы немцев. Мне тебя по-человечески жаль, я уверен, что вы просто хулиганили… И я мог бы тебе помочь.

Зимаков отрешённо смотрел в пространство.

Тербацевич смотрел Макарову в лоб.

— Назови фамилии тех, с кем вы обокрали машину и планировали взорвать дирекцию. Тогда я сделаю всё, чтобы тебя пощадили, а твоих пионеров отправили в лагеря.

— Я не зна…

Тяжёлый удар валил подозреваемого на пол. Пинками его поднимали и снова усаживали на табурет.

— Фамилии. Говори.

Били кулаками, ремнями, скрученными в жгут проводами, под конец просто пинали тяжёлыми сапогами. Закончились допросы тоже одинаково: подозреваемые сознались только в краже посылок и твердили, что сделали это на пару с директором. Соколовский, выслушав утром рассказ Макарова, пришёл в ярость и снова вызвал подозреваемых на допрос, однако, плёточная расправа не улучшила положения.

— Либо мальчишки дьявольски хитры, либо… — Макаров махнул рукой, не скрывая разочарования. — Всё равно за мёртвого диверсанта отвечать придётся. Составь отчёт, — велел он Петру, — пусть сами решают, что к чему.

Вечером дело о краже посылок было закрыто и передано в суд. Судом назывался специальный отдел в городской управе и разбирательства были чистой формальностью. Четверо сбежавших музыкантов были объявлены в розыск как соучастники кражи, Зимаков и Тербацевич оставлены в тюрьме ждать расстрела, а остальные члены струнного оркестра отпущены по домам. Донесение предателя-комиссара Пётр подшил в свою папку с партизанским делом. Родственникам директора клуба было сказано, что парня отправили в окружной центр на доследование; труп его вывезли на окраину города и бросили в шурф недействующей шахты.

Фронт был уже в трёхстах километрах.

 

Утром четвёртого января Пётр пришёл в участок и увидел в коридоре на лавке заплаканную девчонку. Рядом сидела женщина и держала девчонку за руку.

— Макаров на месте?

— Нет, — ответил дежурный, — в Тарасполье уехал.

— Что это, хутор? За каким чёртом его туда понесло?

Дежурный не знал. Просматривая перечень ночных происшествий в его журнале, Пётр поглядывал на девочку: поникшая фигурка, сбившиеся волосы и красные глаза его встревожили.

— Эти к кому? — кивнул он на сидящих на лавке.

— Это Пащенко, — охотно принялся объяснять дежурный, — уклонистка. Пришли её на работы определять, а у ней письмо политического содержания.

Пётр застыл, глядя в рыжие глаза глупого парня.

— С критикой режима, — важно добавил тот.

— Ко мне её. И не беспокоить, — быстро сказал Пётр.

— Так Макаров уже допросил. Потом велел ждать, а сам поехал в Тарасполье.

Женщина, почувствовав в Петре начальника, заговорила:

— Отпустите вы дочку. Ну куда ей камни ворочать, пятнадцать лет всего. Я её на ферму устрою, у нас в деревне родственники.

— Цыц, — сказал ей дежурный.

— Где письмо? — спросил Пётр.

— Так у Макарова.

— Зайдите ко мне, — бросил Пётр женщинам и, нарочно не замечая тревожно-удивлённого взгляда дежурного, прошёл в кабинет.

Мать и дочь вошли следом и, пока он снимал пальто, нерешительно стояли у двери.

— Садитесь, — пригласил Пётр, указывая на кресло, а сам взял табурет и сел напротив. — Что было в письме?

— Да не её это было письмо! — завелась мать. — Подружка попросила парню передать, любят они в этом возрасте драмы разводить… А эти ваши… пришли и давай шнырять. Всё уже из дому повытянули, сил никаких нет. На скатерть позарились, старую, дырявую… Дочка-то, она туда письмо сунула и забыла. От меня, наверное, прятала.

Девочка сидела, потупившись.

— Что было в письме? — спросил Пётр мягко.

Она покраснела, но ответила:

— Она в любви признавалась одному мальчику. Я его знаю. Она боялась, что её угонят в Германию, ну и прощалась с ним. Написала, что фашистов ненавидит.

— Так. — Пётр встал и прошёлся по кабинету. — Так. Как зовут подругу?

— Оля Градская.

— И она живёт в Тарасполье?

Девочка кивнула и шмыгнула носом.

— Придумали тоже, политическое письмо! — снова заговорила мать. — Лучше бы за орлами своими смотрели. Вор на воре ведь, вор на воре!

Пётру надо было подумать.

— Подождите, пожалуйста, за дверью, — резковато отозвался он.

На пороге женщина обернулась и сказала просящим тоном:

— Вы уж отпустите дочку-то, — и, не дождавшись ответа, вышла.

Пётр шагал по кабинету, злясь на своё бессилие, бабскую глупость и загребущие полицайские лапы. Достав папиросу, он сунул её в угол рта и вдруг прижал руку к сердцу. Там, во внутреннем кармане пиджака лежала листовка — давно уже, сам не зная зачем, он носил её с собой. Пётр остановился и погладил карман; он вынул листовку, аккуратно порвал её и зажал клочки в кулаке.

В дежурке топилась печь. Поворошив клещами дрова, он сказал озабоченно:

— Подбросить, что ли… — и вместе с полешком закинул в топку обрывки вещественного доказательства; затем вынул уголёк и прикурил. Рука у него дрожала.

 

На очной  ставке Пащенко не смела поднять на подругу глаза, но Градская сказала неожиданное.

— Прости, Таисья, но я не хочу, чтобы меня повесили на базаре из-за дурацкого письма. Потому что никаких листовок я не писала.

— Кстати! — воскликнул Макаров. — Вот это мы сейчас и проверим, писала или нет. Пётр, где у нас листовка? Я утром не нашёл.

— Потерял, Илья Егорыч, — с огромным облегчением выпалил Пётр. — Секите меня, потерял.

Макаров прищурился, но тут горячо заговорила Таисья.

— Прости меня, Оленька! Я говорила им, что письмо ничего не значит!

— И ты меня прости, — чуть смутившись, проговорила Градская.

— За что ты просишь прощения?

Ей ответил Макаров. Он ответил, что, по словам Градской Ольги, Пащенко Таисья со своими друзьями — он назвал фамилии — вешала в городе флаги.

Пащенко отпрянула от подруги и захлопала глазами.

— Это неправда!

— Неправда? — переспросил Макаров. — Ну так как же? — посмотрел он на Градскую.

— Чего уж, — вздохнула та. — Она сама мне об этом сказала, когда я была у неё в гостях восьмого ноября.

Дальше всё было как во сне. События развивались стремительно, а Пётр соображал и двигался как варёный. Насмерть перепуганная Пащенко, морщась и задыхаясь от слёз, подтвердила, что её бывшие одноклассники Дрок, Семёнов и Зябликов повесили на школе имени Ворошилова красный флаг, а руководил ими член струнного оркестра Летягин, с которым Таисья познакомилась совсем недавно, через свою подругу Валю Дрок. Сама Таисья флага не вешала, а знает об этом с Валиных слов.

Дрок и Летягин оказались из числа четырех музыкантов, которые сбежали из города.

— Сдаётся мне, — с удовольствием говорил Макаров, — сбежали они не только из-за посылок. Сдаётся мне, что с этим оркестром не всё так просто.

— Вряд ли твои друзья понимали, что делают, — сочувственно рассуждал Макаров,  — скорее всего, их кто-то надоумил. Что тебе известно о Зимакове Иване и Тербацевиче Викторе?

Зимакова она знала по школе, — в начале войны он был её старшим пионервожатым, — а с Тербацевичем познакомилась в клубе, когда пришла записываться в струнный оркестр; правда, её не взяли, потому что не хватало инструментов. Зато Тербацевича знала Градская, и тоже по школе, — он был комсоргом, — если кто и мог придумать повесить флаг, то только он.

На этом допрос завершился. Девчонок Макаров посадил в камеру до выяснения всех обстоятельств, пообещав, что помощь следствию им зачтётся. Из новых подозреваемых арестовали Зябликова; у Семёнова, якобы ушедшего в деревню выменивать продукты, и первой четвёрки сбежавших взяли в заложники родителей. Зимакова и Тербацевича снова вызвали на допрос, но теперь Макарову не было нужды доказывать их вину, теперь он просто выбивал из них имена; стервецы теряли сознание, но молчали. И не успел ещё кончиться этот полный неизбежности день, на стол Макарову лёг донос: некий Кочетков, житель рудника Первомайский восемнадцати лет от роду, сообщал, что вступил в подпольную комсомольскую организацию, и изъявлял желание обо всём рассказать.

 

Снова начались аресты; для верности брали и тех, кто был замечен в близкой дружбе с подозреваемыми, у сбежавших — арестовывали родителей. Тюремные камеры переполнились, Макаров и Соколовский не успевали допрашивать задержанных, полицаи выбивались из сил; саднили разбитые кулаки, в коридорах стоял железный запах крови.

Чтобы рационально расходовать ресурсы, Макаров ввёл специальную должность дознавателя — по его представлению, это был человек, который работает с подозреваемым, когда тот отказывается говорить. Желающих быть дознавателем полицейских освободили от всех прочих обязанностей, и кроме того, им повысили жалование — эти простые до пошлости меры превратили зло в обыденность. Партизанское дело разбухало на глазах.

— Молодец, Илья Егорыч, — прочувствованно сказал Соколовский однажды вечером. — Благодарность тебе объявляю. Пора уже отчитаться перед герром жандармским начальником.

— В самом деле, — согласился Макаров. — Пётр, составляй донесение.

Все эти дни Пётр чувствовал себя, словно контуженый. События неслись с ураганной скоростью, а он стоял возле этого потока и просто разевал рот, не в силах что-то сказать или сделать.

— О чём? — медленно спросил он. — В какой форме?

— Сам реши, как будет правильней. Мол, взяты партизаны, числом столько-то…

— Мы сами не знаем, кого взяли: партизан ли, диверсантов… или пионерский лагерь. На всю ораву два нагана и красная скатерть. Из доказательств — лишь подслушанные разговоры о борьбе с фашистами. А единственное что их связывает — учёба в одних и тех же школах до войны.

— Ты на что намекаешь? — спросил Макаров. — Ты отпустить их предлагаешь?

— Предлагаю разобраться… — начал Пётр, но Макаров его оборвал.

— Давай-ка лучше с тобой разберёмся. Ты мне дело хочешь сорвать? Опять? Куда ты девал листовку?

— Чего? — заревел Соколовский.

— Я собирался сверять с ней почерка подозреваемых, а этот умник заявил, что он её потерял. А я спрашиваю: потерял или выбросил, чтобы завести следствие в тупик?

От взгляда Соколовского в Петре как будто что-то надломилось. Ему почудилось, что на него идёт танк.

 — Потерял, ваше благородие, — глухим голосом сказал Пётр. — Не знаю, как получилось… Может, скурил с пьяных глаз…

Соколовский расхохотался.

— Вот же стервец каков, а, сучий сын! — он взял Петра за уши. — Оторвать бы тебе ушишщи к чертям собачьим. Ну да ладно.

Отсмеявшись, он сказал:

— Ты уж постарайся, Петруша. Напиши всё как-нибудь… Чтобы логично было. Сам понимаешь, немчура тут больше не задержится. Дураками будем, если случай такой упустим.

 

Утром, пока Пётр корпел над донесением, к нему подошёл юрист из городской управы, тот, что в середине декабря — как сто лет назад — был взят Макаровым в помощники. Он попросил отметить, что по его делу проходят одноклассники некоторых подпольщиков; Пётр похвалил юриста за бдительность, и тот ушёл весьма довольный собой. Покурив и успокоившись, он было вернулся к работе, но ему опять помешали.

Блок-пост на выходе из города задержал девушку с фальшивым пропуском. Форма пропуска раз в месяц менялась, но нарушительница, видно, об этом не знала: она взяла пропуск, который был в ходу в октябре, и вписала туда, довольно неумело, новые даты. У Петра нехорошо шевельнулось под сердцем, но он отметил это чисто автоматически, без всякого участия чувств. В последнее время он постоянно ощущал у себя в животе как бы пружину — заостренный, туго закрученный металлический прут, который хочет распрямиться — и просто ждал, что рано или поздно у него хлынет горлом кровь. Вдобавок, его уже не удивляло, что в городе теперь каждый божий день находят подпольщиков.

Срочно был вызван Макаров, за одну-единственную неделю нового года прослывший в городе бешеным псом. Девушка, однако, ничуть его не боялась и держалась свободно и даже кокетливо. Она объяснила, что ей приспичило пойти в Луганск, а получить разрешение сейчас очень трудно, вот она и подделала свой старый пропуск, который, кстати, был выписан честь по чести.

— Сама виновата, дурочка, — простосердечно рассмеялась она.

На вопрос о том, зачем ей понадобилось в Луганск, ответила:

— Приданое у меня там. Летом жила на квартире у дяди, потом сдуру сюда приехала, а вещи остались. Так он, паразит, теперь не отдаёт. Вот и хожу.

Макаров смотрел на неё, как удав на кролика, но она как будто не замечала и стреляла синими глазами в сторону Петра; золотистые волосы мягкими волнами ложились ей на шею.

Макаров перешёл к обычным вопросам: с кем из членов оркестра она поддерживает связь и кого знает из рудника Первомайский.

— С рудника никого не знаю, — отвечала задержанная. — И с оркестром близко не дружу. Я только пела у них на концерте, их маэстро меня попросил. Мы с ним со школы ещё знакомы, он был комсоргом. Уж и ругал он меня за неуды! На каждом собрании распекал. А мне что — погрущу, а потом опять в самодеятельность. Я артисткой стать мечтаю.

— Это вам знакомо? — спросил Макаров, разворачивая перед ней флаг.

Флаг был в грязи и тёмных пятнах, потому что Соколовский, входя в раж, топтал его сапогами и тыкал в окровавленные лица подозреваемых. Видимо догадавшись о происхождении пятен, девушка побледнела; затем наморщила носик и сказала недовольно:

— Фи, чем это она у вас заляпана? Её теперь только на тряпки.

Никто из свидетелей по партизанскому делу не смог сообщить о ней никакой уличающей информации, поэтому Макаров поставил точку в протоколе и сказал:

— Вот, Шатрова, распишись. И посиди в камере, пока суд да дело.

— Ой, да за что же вы меня? — расстроилась Шатрова.

— Документ подделывать — это тебе не шутки, — ответил Макаров значительно.

Но при этом он не заметил, что, судя по старым датам на пропуске Шатровой, в первый раз она ходила в Луганск ровно в то же время, что и руководитель оркестра Тербацевич.

 

В голове у Петра мерцали вспышки, выхватывая из мешанины догадок и сведений отдельные детали — факт, намёк, взгляд — и они, все эти детали, вдруг заговорили с ним слабым, но единым голосом. С трудом дождавшись когда Макаров устанет от безделья и отправится в ресторан, — поскольку уже второй день никого не допрашивали, — Пётр сунул за пазуху флаг и пошёл на Шанхай.

В этом большом и старом районе города, застроенном глинобитными хатёнками-мазанками, жил музыкант оркестра по фамилии Левченко. В самом этом факте не было ничего примечательного, — на Шанхае жили многие из тех, кто томился сейчас в тюрьме, — но Левченко был интересен тем, что мать его держала на дому пошивочную мастерскую, и ещё до поступления в оркестр он числился у неё подмастерьем. А ещё интересней было то, что прямо через дорогу от них жила семья Тербацевичей.

Собственно поэтому Левченко и взяли: кто-то сказал, что он очень дружен с Тербацевичем, а уж то, что они соседи, было воспринято как железное доказательство вины. На очной ставке при виде избитого товарища Левченко не выдержал и заплакал.

— С-смотри, с-сучонок, с тобой то же самое будет, — сказал дознаватель, хватая его руками за голову, чтобы не отворачивался. Левченко вцепился в руку зубами.

Когда Пётр показал швее флаг, она отшатнулась.

— Ой, господи, ничего я не знаю…

— Не бойтесь, пожалуйста, — взмолился Пётр. — Помогите мне.

— Кто вы? — посмотрев на него внимательней, спросила женщина, и Петру показалось, что она сразу всё поняла.

Он опустил глаза.

— Помогите. Это вы шили покрывало? Кто вас попросил?

Она немного подумала и рассказала:

— Заказчица пришла, когда я ходила на мельницу. Она торопилась. Оставила записку с размерами покрывала, материал и деньги. Я сшила.

Догадка Петра подтвердилась: торопливой заказчицей был не кто иной, как сын самой швеи; деньги и обрезки красной ткани они собрали с миру по нитке, а потом, не считаясь ни с чем, вывесили на школе имени Ворошилова символ своего протеста против уродливой, навязанной им действительности. Листовку тоже писали они, музыканты оркестра, в этом Пётр был абсолютно уверен. Правда, оркестром они стали потом — туда набрали проверенных людей. Возможно, проверкой был поджог биржи, но это уже никак не докажешь — улик никаких не осталось. И если бы не эти дурацкие посылки… Если бы он отвернулся и дал полицаям растащить роковую находку!

В участок он вернулся в темноте. Наступил комендантский час, и Пётр был этому рад — в эти чёрные дни января возле ограды полиции с утра и до вечера стояли женщины, жёны и матери арестованных. Они бросались под ноги следователям, совали взятки, плакали, заклинали; с наступлением комендантского часа их разгоняли дубинками, грозя арестами и штрафом. Сейчас возле ограды виднелась лишь одна печальная фигура.

— Шла бы ты, мать, домой, — сказал Пётр, проходя мимо.

— Как же я пойду, — тускло донеслось из темноты. — Ведь моё дитё.

 

 

III. БЕССМЕРТИЕ

 

Пётр словно раздвоился. Он писал донесение начальнику жандармского поста — и утаивал обнаруженные им зацепки; пуще прежнего лебезил перед Соколовским — и круглые сутки просиживал в участке, чтобы быть поближе к молодым патриотам; душа у него болела — но он с хладнокровием исследователя мысленно вспарывал живот молодому патриоту, как явлению, и пытался понять, из чего он сделан.

Петру казалось, что они и сами не знали, что их так много, — что они поняли это, только попав сюда, в лапы предателей и палачей. Он решил, что их как минимум две группы, условно он разделил их «по территориальному признаку»: струнный оркестр из городского клуба и рудник Первомайский. Надо сказать, что в руднике проживал и погибший директор клуба; возможно, его диверсантами были те, кого взяли по доносу. Внутри этих двух больших групп между ними было множество других связей — школьных, дружеских и рабочих.

Пётр не знал, что будет дальше. Хотя нет, это ложь, — он знал, но боялся об этом думать. Списки были составлены, истязания прекратились. Начальник жандармерии ждал указаний из Луганского гестапо: среди задержанных комсомольцев Красной Шахты могли оказаться ещё более опасные враги оккупационного режима, которые находятся в розыске. Пётр ночевал в участке, как будто боялся пропустить что-то важное. Все мы верим в чудесное избавление и исправление. Какими бы ни были, мы ждём, чтобы что-то случилось и изменило в корне нашу жизнь. Такого, правда, почти никогда не происходит. Потому что в своих размышлениях о себе мы не замечаем хода истории, даже если она смерчем проносится совсем рядом.

 

Однажды вечером ему послышались странные звуки. В дежурке, как обычно, играли в карты, но Пётр слышал что-то ещё. Дежурный показал пальцем в коридор, ведущий в тюремное крыло. Там, действительно, шумели. Подходя ближе, он разобрал брань ночного караульного:

— Замолчи, слышь! А то такого леща задам, не посмотрю, что девка.

Шатрова пела.

— И кто его знает, на что намекает, на что намекает… — лилось по коридору.

— А ну, замолчи, кому говорю!

Караульный тыкал в горизонтальный зазор между досками двери стволом винтовки.

— Что здесь? — спросил Пётр.

— Да вот одна, распелась на ночь глядя, — пожаловался караульный.

Пение смолкло; в щели появился глаз, зыркнул на Петра и пропал.

— Слышь, Петро, постой, пока я сбегаю. Покурить охота на воздухе, мочи нет.

— Иди.

Караульный оставил винтовку и убежал. Пока Пётр стоял, прислонившись спиной к стене напротив женской камеры, где содержалась Шатрова, глаз появлялся в щели ещё несколько раз. Потом девушка встала у двери и проговорила, как бы ни к кому не обращаясь:

— Хлопец-хлопец. Хлопец ты, хлопец… Хлопец ты или холопец?

Из камеры донеслись смешки.

Пётр подошёл и продолжительное время смотрел в глаза, блестевшие в темноте, как чёрные камни.

— Передай записку в мужскую камеру, — сказала Шатрова.

— В какую? — спросил он.

— В соседнюю, — она подняла кисть к глазам, два раза потыкала пальцем влево, а потом просунула в щель свёрнутую трубочкой бумажку.

— Кому?

— Разберутся.

Пётр взял записку и спрятал её в ладони. Вернувшись в кабинет, он её развернул и прочёл три слова: «Рыжий, спасибо за васильки». Слова были начертаны химическим карандашом на обрывке оккупационной газеты. Он прочёл их несколько раз и ничего не понял. Он, конечно, не помнил, сидят ли в той камере рыжие, но там сидел Тербацевич. Но он был русый. Озадаченный, Пётр сунул записку в нагрудный карман.

 

Одиннадцатого января арестовали целую группу девушек, проживавших в руднике Первомайский. Пётр не понял, как это случилось, а Макаров не желал перед ним объясняться. Это было повторение кошмара: девушки были комсомолками, учились в одной школе, знали друг друга и схваченных несколько дней назад парней-первомайцев. На этот раз дознаватели работали без особого даже усердия, а Макаров и Соколовский быстро потеряли к допросу интерес, но невыносимый девчоночий плач ещё долго звенел у Петра в ушах. Вечером, когда он остался один, он не сразу сообразил, что сидит в тишине. Сначала ему показалось, что лопнули барабанные перепонки, но потом раздался стук в дверь.

Возникшая в двери голова дежурного доложила:

— Там это, арестант на допрос просится.

— Кто?

— Так из партизан. Тербацевич.

Арестант сидел на табурете и разглядывал специального помощника. Наверное, он готовился ко встрече с Соколовским или Макаровым, и теперь не знал, что говорить. Одежда на нём висела, кожа была бледной и одновременно землистой от грязи и побуревших гематом.

— Виктор, — представился он, но руки не подал.

— Пётр, — сказал помощник. Подумав, протянул папиросы и дал прикурить.

С минуту курили молча.

— Нас повесят?

— Кого — нас?

Он спросил без всякой задней мысли, но Виктор, видно, подумал, что из него продолжают вытягивать фамилии; Пётр сам не ожидал, что заговорит, как настоящий следователь, будет плести из слов ловушки.

Опять помолчали.

— Да, — сказал, наконец, Пётр.

— Тогда чего вы ждёте? Вешать, так вешать…

Голубые глаза смотрели печально, но не с тоскою смертника, а лишь немного разочарованно, взросло. Пётр дивился, глядя, как буднично он курит, — как прижмуривает, затягиваясь, один глаз, чтобы защититься от дыма, — а сам уже столько дней стоит на немыслимо острой грани между жизнью и смертью. Уж поверь, Пётр знал, что это такое.

— А ты что, торопишься? — сердито и немного уязвлённо спросил он. — Повесить всегда успеют.

Пётр был всего на два года старше Виктора, но считал его зелёным юнцом. В своих мысленных копаниях в мозгу и сердце молодых патриотов он пришёл к выводу, что наиболее вероятной причиной их отваги была неопытность, незнание жизни, если не сказать глупость. Вот и сейчас он решил, что спокойствие Виктора объясняется тем, что он просто не верит, н_е   п_о_н_и_м_а_е_т, что его могут убить, что у людей, его соотечественников, поднимется на это рука.

Я тоже был таким. Романтиком. С принципами. Верил в честное слово. Вся эта чепуха отвалилась, как только я понюхал реальной жизни — как только меня сунули мордой в грязь реальной жизни! И знаешь, чтобы там уцелеть, надо хитрить, ловчить и выкручиваться. Ты этого не поймёшь, пока не столкнёшься с проблемами посерьёзней, чем были…

Пётр споткнулся. Перед ним сидел человек, который в дни безвременья, когда все пали на колени и отвели глаза, вывесил на своей школе флаг и принял за это смертные муки. И это Пётр ещё не знал, что Виктора тоже сунули мордой в реальную жизнь в партизанском отряде и разрушили все его наивные иллюзии. Много лет спустя он прочёл об этом в архивах, и ему в утешение остались лишь мысли, что некоторые люди способны лучше переносить боль, чем другие.

 

— Девчонки, которых сегодня пытали… Кто такие?

— Первомайские.

Вздох. Затем:

— Хотя бы их отпустите. Они ничего не знают.

— Мы тоже ни черта не знаем, — раздумчиво сказал Пётр. — Может, в этом и беда.

Ему очень хотелось сказать «они», — «они ни черта не знают», — но он удержался, не посмел.

— Если я всё расскажу, вы отпустите ребят?

— Кого именно? — он опять за собой не уследил.

Виктор усмехнулся.

— Да всех. Хоть я и не хочу тебе в этом признаваться, но мы и правда ничего не сделали.

Поразмыслив, Пётр заговорил:

— Мы ждём отмашки от гестапо. Они проверяют списки по своим каким-то каналам или что-то в этом духе. Поэтому вас не вешают. Возможно, они решат, что кого-то надо отправить на доследование, а кого-то… — Пётр замялся, но всё же сказал: — Отпустят.

Теперь задумался Виктор.

— Расскажи мне, — убеждал Пётр. — Что вы сделали и чего не сделали. Может, если они поймут…

— Ты будешь записывать?

Пётр клятвенно помотал головой. Виктор начал:

— Когда мы решили, что будем бороться, то первым делом стали искать оружие и способы связаться с партизанами. Нам был нужен руководитель, ведь мы даже не знали, где фронт и кто побеждает. Собирали слухи. Люди болтали, что партизаны то где-то здесь, то где-то там. Ребята ходили на поиски, да всё безуспешно. С оружием тоже было туго… Вот даже не знаю, как объяснить, — такое чувство, что ходишь за грибами, а их уже все повыбрали! Потом я встретил… — тут он запнулся, — товарища. У него была рация. Это была реальная возможность связаться с нашими, попросить совета, оружия, наладить полноценную подпольную борьбу! Но с рацией ничего не вышло. Тот гад, который её хранил, куда-то смылся, и неизвестно куда дел аппаратуру… Мы вывесили флаг, чтобы не падать духом.

Чем дальше Виктор рассказывал, тем больше загорался, говорил всё с большим увлечением, но под конец — уже как-то ожесточённо, горько. Это была самая прекрасная и трагическая история о борьбе человека, юного человека, за его человеческое достоинство из всех, что я слышал. Воистину, Красная Шахта стояла под несчастной звездой. Её земля породила удивительные ростки, которые не смогли стать деревьями, потому что их вовремя не полили и не вкопали рядом шестков для опоры.

— А что стало с радистом?

— Выживет, я надеюсь. Дождётся наших. Мы никому не сказали, что он радист, потому что он единственный реально рисковал жизнью, если бы кто-нибудь проболтался или донёс. Его бы сразу в гестапо замучили.

— Это вы спалили биржу?

Виктор рассмеялся.

— Вот этого я не знаю. Может, и правда кто-то из наших: дураки всё-таки, и дисциплины, как я сейчас понимаю, не было никакой. Уж очень бездействие угнетало… — Потом добавил со вздохом: — Почтовый грузовик мы, конечно, по глупости растащили, всё в бой рвались.

В общем и целом, то, что рассказал о подполье Виктор, совпало с его, Петра, собственными умозаключениями. На прощание он спросил:

— А зачем вы всё-таки повесили флаг? Я не видел здесь ни одного человека, которому это было бы нужно.

— Если ты чего-то не видишь, это не значит, что его нет, — ответил Виктор.

— Нет, ты мне ответь серьёзно. Зачем?

— Не знаю. Иногда я и сам не понимаю. А порой ясно вижу, что бывает жизнь, которая и не жизнь вовсе.

 

Пётр удивился и обрадовался, когда на следующий день никто из торчавших ночью в участке полицейских не сказал Макарову о его разговоре с Виктором. Впервые за долгое время его как будто отпустило, и он почти уже без страха стал думать о приближении фронта. Ну а вдруг, думал он. Вдруг наши подоспеют, а эти — не успеют. И потом, должны же быть на свете вменяемые люди, хоть даже и в гестапо. С Макаровым и Соколовским всё ясно: они боятся наших и хотят отступить вместе с немцами — любых врагов найдут, лишь бы хозяева не бросили их на произвол судьбы. Но ведь самим-то немцам должно быть понятно, что эти мальчишки и девчонки, которых столько дней истязали в тюрьме, не нанесли им никакого существенного вреда. Им должно быть это понятно!

Два дня продолжалось затишье, и робкая надежда Петра переросла в пугливую уверенность, но потом в Красную Шахту приехал человек из гестапо. Пётр понятия не имел, что это значит, но довольные лица начальства предвещали недоброе. Вечером собрались в кабинете Соколовского. Гестаповец с переводчиком расположились за столом, а Макаров и Соколовский почтительно сидели на стульях. Пётр стоял в углу, навострив уши.

— Я вижу, что допросы проведены неумело, — сказал гестаповец. — Дело явно раздуто и в таком виде выглядит сомнительно. Уважаемому начальнику жандармского поста надо было сразу взять под контроль допрос связного диверсантов.

— Виноват, господин криминалькомиссар, — признал жандарм.

— По-хорошему, дело надо доследовать, и желательно — иными методами. Однако военная обстановка не позволяет нам этого сделать, совершенно нет времени. Полагаю, все понимают, что сейчас есть заботы важнее.

Все понимали.

— Вы, господа, — гестаповец посмотрел на следователей, — не доделали дело. В это сложное время, когда есть заботы важнее, вы фактически попросили меня приехать и доделать дело за вас. Я могу это сделать. Я могу грамотно провести допрос и решить, кто передо мной — диверсант, подпольщик или хулиган. Попрошу вести протокол.

— Кого желаете допросить? — спросил Макаров.

Пёреводчик перевёл и принялся ворошить бумаги.

— Ну, например...

Он задумался, глядя в записи.

— Тербацевича! — выпалил Пётр.

— Да, Тербацевич… — сказал переводчик. — Руководитель оркестра.

Гестаповец кивнул.

— Я приведу, — сказал Пётр и, быстро, чтобы его не перехватили, вышел из кабинета.

 

В узком тюремном коридоре шагали друг за другом. На полпути Пётр остановился, и на него наскочил конвойный.

— Ты чего?

— Проходи, — процедил Пётр, давая дорогу.

— Не положено…

— Проходи!

Поравнявшись с Виктором, Пётр на ходу зашептал:

— Сейчас всё решится. Ничего не было, флаг — шутка. Стой на своём, и никто не погибнет.

Появление подпольщика не вызвало в немцах никакого интереса; едва ли взглянув на Виктора, гестаповец заговорил о чём-то с переводчиком. Переводчик прокашлялся и обратился к следователям:

— Германии как никогда нужны верные люди, и господин криминалькомиссар предлагает вам здесь и сейчас задуматься о своей судьбе. Верность можно выражать по-разному. Можно биться за фюрера на фронтах, а можно наводить новый порядок на освобождённых территориях. И хотя оба варианта равно достойны, полагаю, все понимают между ними разницу.

Это все прекрасно понимали.

— Второй вариант потребует особого доверия, и задачи перед вами будут стоять особые, но при этом и защита, и привилегии будут соответствующими. Всё зависит от вас.

После многозначительной паузы начали допрос. Сперва пошли стандартные уточняющие вопросы: «Вас зовут Тербацевич Виктор?». Да. «Тысяча девятьсот двадцать четвертого года рождения, белорус?». Да. «Живёте по такому-то адресу?». Да. «С двадцать второго декабря по первое января этого года служили руководителем струнного оркестра при клубе шахты номер один-бис?». Да.

Пётр глядел на Виктора с тревогой. Тот стоял, упираясь взглядом в пол, и отвечал каким-то мёртвым голосом.

— Это вы вывесили красный флаг на крыше школы имени Ворошилова в ночь на седьмое ноября?

Здесь он помолчал. Потом повторил:

— Да.

— Как мы поняли из протоколов допросов, вам помогали ваши друзья, и это была спланированная акция. Так?

Пётр, стоя в двух шагах от Виктора, с напряжением всех своих сил жёг подпольщика глазами, но тот ничего не чувствовал, не замечал.

— Нет нужды запираться, — миролюбиво сказал переводчик. — В этих протоколах уже всё есть. Будьте благоразумны, облегчите себе участь. Итак, это была спланированная акция?

— Да, — сказал Виктор глухо.

— Сколько людей в ней участвовало?

Тут он впервые поднял глаза и посмотрел на гестаповцев.

— Много.

— Как много?

— Мы уже сбились со счёта.

Переводчик улыбнулся.

— Хотите сказать, целая организация?

— Целая армия.

— Понятно. У этой организации есть название?

Немцы смотрели ему в лицо с нескрываемым любопытством.

— Молодая гвардия, — сказал Виктор.

 

— Фамилии! — в полной тишине рявкнул Соколовский.

 

Меньше чем через час его унесли в камеру. Кровь текла даже с кончиков пальцев. Гестаповец вышел из кабинета, всем своим видом выражая крайнюю брезгливость.

— Так что делать-то? — глуповато спросил Соколовский.

— Поступайте, как считаете нужным, — ответил переводчик.

На другой вечер, накануне казни, полицейским выдали по бутылке водки. Пётр пил вместе со всеми, пил и плакал.

К шахте их везли, когда уже стемнело. От хмеля, качки, от того, что в глаза ему попеременно входили то чернота, то далёкие огни звёзд, Петр перестал понимать, где верх, где низ, и ему казалось, что не идёт он, а тяжко ползёт, ползёт куда-то, то вверх, то вниз, ударяясь о землю ступнями, коленями и грудью.

К шурфу выводили по трое, целились с трёх шагов. В первый раз кто-то крикнул:

— Братцы! Разве мы не русские люди?

Пётр упал ничком и закрыл руками уши. К нему наклонились, пытались поставить на ноги, затем потащили волоком и забросили в грузовик. Он пил ещё несколько дней. Когда очнулся, по привычке приплёлся в участок. В кабинете за столом Макарова сидел юрист из горуправы; тепло улыбнулся, поздоровался, однако, смущенный одичалым видом специального помощника, решил больше не заговаривать. Пётр сел в свой угол и замер.

Неожиданно появился начальник жандармерии с переводчиком и захотел осматривать камеры. Юрист взял списки, повёл, Петра повлекло следом. Распахивали двери, юрист называл фамилии арестантов и кратко объяснял за что взяли, и почему всё ещё сидят; продвигались быстро. В женской камере почти никого не осталось, в глаза бросилась сгорбленная фигурка у стены. Девушка сидела на полу, обняв руками колени; при звуках голоса она повернула к вошедшим голову — на чумазом, заострившемся лице сверкнули синие глаза.

Выслушав справку, начальник жандармского поста сокрушённо покачал головой и с сильным акцентом сказал по-русски:

— Не понимаю, что такая молодая женщина делает в тюрьме.

Шатрова стремительно подошла к немцу.

— Я молодая партизанка, понимаешь, гад?

Пётр медленно повернулся, миновал тюремный коридор, оделся, вышел из участка и пошёл прочь из города.

 

 

ЭПИЛОГ

 

Внучка сидела в кресле, укоризненно вытянувшись и зажав обеими руками рот.

— Ты… Так ты… — сдавленно проговорила она.

Потом отняла от лица руки и будто хотела что-то сказать, но молчала, глядя на деда во все глаза.

— А как же ты мог уйти? — спросила она наивно, всё ещё не веря.

Старик объяснил:

— На второй или третий день я вышел к какому-то хутору. У меня начался жар, я подвернул ногу и выбивался из сил. Мне было уже всё равно, к кому я попаду. Вломился в первую же хату. Хозяева ужинали, молодая женщина и мужик средних лет. На столе — хлеб, консервы, водка. Они меня подхватили, усадили на лавку, дали выпить молока. Что-то спрашивали, я отвечал. Вдруг заметил у мужика наган в сапоге — вот и всё, думаю, ну и пусть. Но шкура, тело, хотело жить. Когда он двинулся к двери, схватились. Он меня, конечно, одолел, но вдруг обмяк и повалился — это женщина тюкнула его чем-то по темени. Завернула мне хлеба в дорогу и отправила. Когда уходил, крикнула: «Я Люся Щербакова!». Ещё пару дней плутал и наскочил на наших разведчиков. Потом — госпиталь и фронт. Я хотел погибнуть в бою. Я должен был. Но этого не случилось.

— А как же проверки? Тебя же проверяли? Как же ты прошёл?

— Случайно. Очень сильно повезло. Медсестричка из красношахтинского госпиталя прятала военные билеты раненых, и мой в том числе. Не знаю, что с нею стало, но билет мой оказался в лагере военнопленных в Миллерово. А когда я вербовался во вспомогательную полицию, то назвался другим именем, и все документы заполнили с моих слов. Так и получилось, что один я был в лагере, а другой — служил полицаем. Сотруднику НКВД я просто наудачу сказал, что бежал из лагеря, дошёл до хутора, и меня там прятали, пока не пронюхал староста. Дальше ты знаешь. Я надеялся, что любовница старосты тоже будет врать, и она меня не подвела: рассказала почти то же самое.

Внучка поднялась с кресла, растерянно покружила по комнате, потом открыла балконную дверь и прямо в носках вышла на воздух. С неба снова падал мелкий моросящий дождь. Старик появился на пороге.

— Это были нечеловеческие условия, — взволнованно заговорил он. — К власти пришли стяжатели и подонки. Если ты не успевал занять место у кормушки, твоя жизнь не стоила ничего. Твоим уделом становился рабский труд и смерть. При этом предатели из оккупационной газеты писали враньё о ходе войны и о твоей прошлой жизни. Все понятия были извращены. Чёрное стало белым, а белое чёрным. Революцию называли порабощением, оккупантов — освободителями, доносительство на соседей — борьбой за новый порядок…

Внучка упрямо затрясла головой.

— Всё равно! Мало ли что говорят. Надо верить, надо оставаться человеком!

— Я не оправдываюсь. Я только хочу, чтобы ты поняла, как и почему это произошло.

— Не хочу я ничего понимать! Пропусти!

Дед посторонился, она прошла всю комнату насквозь и с яростью хлопнула дверью.

В общей гостиной смотрели телевизор. Девочка, ни на кого не глядя, забралась с ногами в угол дивана и замерла, нахохлившись; пансионеры, впрочем, привыкли к тому, что ребёнок дурно воспитан, и не обратили на неё никакого внимания. «Что же делать? Что же мне теперь делать?» — спрашивали из телевизора. Примерно через час она так же целеустремлённо поднялась и потопала назад, в комнату деда. Там принялась быстро собирать рюкзак.

— Понимание не есть оправдание… — опять затянул старик.

— Нечего тут понимать, — оборвала его внучка. — Ты предатель. И ты выжил. До сих пор живешь, тогда как они… Даже если ты не бил, ты всё равно… Да тебя за это…

Не в силах договорить, она бросила на деда испепеляющий взгляд. Тот не стал отрицать.

— Верно! — сказал он. — Нельзя остаться сухим под дождём.

— Тебе что, не стыдно?! Тебя не мучает совесть?!

— Совесть! — горько усмехнулся дед. — Муки совести не так страшны, как их малюют.

Девочка выронила ворох тряпок.

— Что так смотришь? — спросил старик. — Не знала, что хороший человек может быть сволочью? Думаешь, я моральный урод? Думаешь, те полицаи были сплошь садисты и негодяи? Нет, моя милая. Подавляющее большинство из них были нормальные, обычные — хорошие. И они просто исполняли приказы, делали свою работу. Каждый со своей правдой. Ты не представляешь, какую гнусь будут творить хорошие люди, если им разрешить.

Внучка молча подобрала вещи и запихнула их в рюкзак. Уже ничто не могло объединить её с дедом, между ними стеною встало это страшное признание.

— Зачем ты мне всё это рассказал? — сердито спросила она.

— Чтобы ты перестала врать! — крикнул дед. — Хотя бы самой себе. Чтобы, совершая неблаговидный поступок, не выдумывала какую-то там «свою правду», которая всё искупит. Мы дооправдывались до того, что стали писать мемуары о добрых фашистах.

На пороге она обернулась и в последний раз посмотрела на старика. Он стоял у окна, несчастный, потерянный, он тянулся к ней глазами, потому что не договорил, не объяснил ей всего, что хотел. Но девочка была слишком зла и слишком напугана, чтобы дать ему этот шанс.

— Что за васильки? — спросила она невпопад.

Дед взялся за сердце. Закрыл глаза.

— Флаг… — начал он.

Девочка поняла и прижала к глазам ладони. Она даже зажмурилась, пытаясь удержать внутри слёзы, но они всё равно выливались обильными ручейками. Грудь сдавило болью, в ушах зашумело; она не обратила внимания на звук падения.